Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Научите меня ворожить на поиск, – попросил Дорожкин. – Я много кого ищу. Хотел попросить кого, но вот отсоветовали. Просить – значит под чужую волю ложиться. Значит, самому научиться нужно. Научите?
Козлова отодвинулась на шаг. Долго стояла, смотрела на Дорожкина и головой качала, да так, словно разглядела что-то в нем такое, на что до этой минуты и внимания не обращала.
– Скажите, – Дорожкин сбросил с плеча сумку, расстегнул куртку, повесил ее на торец двери, сел на стул, – как могла ворожить Шепелева на сына, если была уверена, что он мертв? Или чего уж ей было дальше ворожить, если поняла, что он мертв? Вы-то как определяете, что Алена жива?
– Нитка, – прошептала Козлова.
Взяла второй стул, поставила в трех шагах от Дорожкина, села напротив, руки сложила на коленях, но тут же подняла одну и прикоснулась к груди щепотью.
– Нитка. От сердца и неизвестно куда. Тянется, но не слабнет. Как ослабнет, значит, или умерла только что, или на краю пропасти стоит. А как вовсе исчезнет, значит, и отблеска ее уже нет.
– А Шепелева? – спросил Дорожкин.
– Я ее личину на себя не прикладывала, – прошептала Козлова. – Может, она дым нюхает? Пахнет дымом – жива ее кровинушка. Гнилью запахло – мертва. А может, колючка ее в сердце жалит? Или наоборот. Кто ее разберет? Вы бы у нее и спросили.
– Может, и спрошу еще, – вздохнул Дорожкин. – Ладно, нитка или колючка, у каждого свое, а обряд-то какой?
– И обряд у каждого свой, – прошептала Козлова. – Когда узнать что хочешь – спрашивай. Чтобы спросить – зови. Не знаешь, кого звать – зови всякого. Придет страшный – бойся, беги. Придет горький – терпи горечь. Придет сладкий – не подслащивай. А веселый явится – беги пуще, чем от страшного. А уж если вопрос задал – жди ответа, да сам отвечай.
– Понятнее не стало, – хмыкнул Дорожкин. – К Шепелевой, выходит, никто не пришел?
– К ней много кто приходил, – не согласилась Козлова. – Я не видела, конечно, видит только тот, кто спрашивает, может, и по-другому бывает, не знаю. Я не видела. Но нет его. Не встречал его никто. Среди живых нет: откликнулся бы. А среди мертвых, если близко, если, как положено, по земле тенью отхаживает, заметили бы и доложили. А если совсем уж…
– Что значит «совсем уж»? – не понял Дорожкин.
– Совсем, значит, совсем, – шевельнула ладонями Козлова. – Стерся-сгинул. Провалился-закончился. Ни отблеска, ни тени. Такое редко бывает. Или тяжесть такая на человеке, что его камнем на дно тащит, или убит так.
– Как убит? – спросил Дорожкин.
– Так и убит, – ответила Козлова. – Одно дело нитку жизни перерубить, за грань вытолкать, во тьму уронить, а другое – в ничто сплющить. Шепелев очень сильным был, дай срок, и маменьку, и папеньку бы перещеголял. Марфа сказала, чтобы Вовочку ее сплющить, плющилка должна размером с весь Кузьминск быть. Хотя…
– Хотя… – нахмурился Дорожкин.
На секунду, на две замолчала Козлова, а потом словно вынырнула из забытья. Заговорила, глядя куда-то в сторону, словно и не Дорожкину рассказывала, а сама себе:
– Дочка моя, когда вернулась, замуж сходила, да выходила, говорила, что нет ничего хуже мужика-размазни. У каждого внутри стержень есть, но у мужика-размазни он как хлыст, гнется во все стороны. И не в том дело, что телом силен мужик или слаб. Бывает так, что тот, кто в параличе лежит, сильнее того, что двухпудовыми гирями крестится. Все дело в стержне.
– И?.. – недоуменно поднял брови Дорожкин.
– Стержнем надо было убить Шепелева, чтобы он без остатка сгинул, – неожиданно жестко отчеканила Козлова. – И не просто стержнем, но всего себя вложить, пригвоздить, да вслед за пригвожденным шагнуть, чтобы ни волосинки с белым светом гада не вязало. И то…
Она замолчала, откинулась назад, закрыла глаза, расставила руки и замахала, зашевелила пальцами над головой, словно изображала бегущие волны или колышущиеся под ветром ветви. Потом вдруг распахнула глазищи и сдержанно засмеялась:
– Ты бы не смог, инспектор. Что сидишь, кокетничаешь: а не я ли Шепелева пригвоздил? Да Шепелева давно бы уже тебя достала и на поджарку посекла. Может, и есть в тебе стерженек, может быть, и за грань ты шагнуть мог, да только мало того. Надо еще силу великую иметь, чтобы такого, как Шепелев, пригвоздить, да еще и собственным именем его заклясть. Да ты и отворота простого не сплетешь, какое уж заклятие? А сила откуда у тебя? Ты что думаешь, просто так Адольфыч на ушах стоит? Если кто-то Шепелева порешил, то он и самого Адольфыча порешить может.
– А что, – кашлянул Дорожкин, которого слова Козловой не то что обидели, нет, они просто все расставили по местам, – Адольфыч тоже заслуживает подобного?
Ничего не сказала Козлова. Только поймала взглядом переносицу Дорожкина, губы скривила в легкой улыбке и застыла, чуть покачивая головой в такт чему-то, звучащему внутри нее. Дорожкин уже хотел встать да распрощаться, как она негромко вымолвила:
– Что, инспектор, думаете, что там поговорили, там перебросились, и дело сделано? Если железным прутом замешено, ивовым не перемешаешь.
– Значит, помочь не хотите? – спросил Дорожкин.
– Не смогу, – почти безразлично вымолвила Козлова. – Если я себя для тебя буду рвать, да даже за-ради дочери, что ей от меня, разорванной, останется? Ты ж как дитя малое – ворожба дело такое, на веревке в нее не спустишь, и от дурости она не свернется. И ты не лимон, и она не молоко.
– Ну как мне хоть делать-то все? – рассердился Дорожкин. – Как хоть кричать-то? Звать как?
– Зажги четыре свечи, – вымолвила чуть слышно. – Сядь так, чтобы видеть все четыре. Прочий свет потуши весь. Кроме кольца. О кольце потом. Поставь что-нибудь. Будильник, тряпку мокрую повесь, чтобы капало с нее в блюдце, капельницу над жестяным подносом помести или метроном заведи. Можешь у меня взять, Алена хотела девочку родить, да на пианино ее научить. Метроном купила, тетради нотные. Уже и к пианино присматривалась. Я ей говорила: чего ты удумала, дуреха? Ты еще и ребенка даже не понесла, только от одного мужика сбегла, другого еще и в проекте нет, а ведь даже коляску покупать, пока не родила, примета плохая…
Козлова махнула рукой, поднесла ее к губам, пустила по щеке слезу, заговорила снова:
– Поставишь метроном. Заведи его. Лучше всего, чтобы с пульсом он совпадал. Или пополам бил. Или вдвое. Имей в виду, если все получится, из обряда вывалишься, когда завод закончится. Ты ж не умеешь ничего. Ну да тебе и не надо ничего уметь. Тут желание самое главное. Не старание, а желание. Садишься поудобнее, но не развалившись, а чтобы макушка в потолок смотрела, да спина ровной была, и читаешь стишок какой-нибудь. Сто раз, двести, сколько получится. Можно не стишок, молитву. Да хотя бы «Отче наш». Читаешь, пока в голове не зазвенит. Особенным звоном, сразу догадаешься. А если не зазвенит, то хоть до утра языком молоти, все одно не срастется.
– Ну а если зазвенит? – нарушил новую паузу Дорожкин.