Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да-а, вот уж кто-кто, а Рувим — истинный Страж. Керув! Оригинал. Полковника Леви он, кося глазом, странно называл: «отчаянный сын содомского губернатора» (петушиное слово знает!), замполита Авимелеха снисходительно именовал «повелитель воздуха» — суетится, сотрясает, а толку — пшик. А лучезарного Лазаря, да даруют Ему накал, величал — Следящий-за-почками, поскольку, по поверьям древних диагностов, мысли и совесть человечьих существ находятся именно там, среди камней.
Выпив основательно, достигнув уже верхнего окосеза, Рувим, качнувшись, прозревал Хранителя во мне, переходил на «вы» и лукаво подмигивал:
— Ла-адно вам, хватит прибедняться… Я вас умоляю… Пребольшой! Геркуле! Сделайте милость — шевельните ушами…
Я укладывал его на лежанку, укрывал старым теплым халатом в звездах прорех и уходил к себе. По сути он был типичный парх-алхимик — нестяжатель, перекати-поле, колбо-колобок. Очень живо зампотылу представлялся мне в ермолке, среди реторт и тяжелых томов протоколов в кожаных переплетах, ищущим закон превращения талера в дукаты. Чисто Ган-Эден! Идешь, как водится, со смены, а у него окошко на втором этаже обычно приветливо светится — сидит при огарке, считает серебрушки в узелке, посвистывает (будут наши!), на абаке костяшками щелкает, молится мамоне, Числобогу… Выводит в расход! Молодец, но приматериалист, земле земное, тот еще трисмегист, свинцовые мерзости трансмутации, жрец ендов, а сие не по мне, однова духа худо-бедно хочу, чтоб бух свинчаткой под дых и выдохнуло свингуя ввысь, под лестницу разверстую, пусть сон разрежен, влезь в Шкафандр, извлечь первичное из книг (а как, ах, а?), и, алчно мня, вечно читаю — на ходу, в койке, даже в сортире. Да, дорогие товы, не прекословьте, вот простое мирное удовольствие — зайти в просторное, относительно слабо засратое помещение, закрыться на крючок, достать обрывок папируса («Анналы»), размять, сесть на возвышение, ибо «не на ногах стоящему, но восседая надлежит вершить сию пирамидальную работу», как Раши, кажется, учил, и, тужась, пожурчать, прислушиваясь — струя сохранна? — и облегчить душу — все пять кишок. Да, главное, не забыв предварительно спустить штаны! Ах, славен наш казарменный сортир (он у нас в дому — лето на зиму!) — светлый, теплый, с каллами на двери — где стульчаки стачаны не из корявых пней, а из избела-голубых мраморов («их свете тихий цвета богоголубого», да, я), и писсуары орхидееподобны (поди скажи такое в Могучрати — решат, что обложил), где на вертушке укреплены рулоны вполне писчей бумаги, а стены сплошь в стихотворье («Благословен Ты, Боже мой, что мудро создал нас с дырой», да, не я). «Лирики, глядь, баталисты! Пиндары!» — ругался старшина Ермияга. Все познается «насравнении», как выражается он же. Незабываемы древние щелястые сырати — ватерклозеты Колымосковии, исписанные иксами-игреками-иванами краткими (о, слово из трех «и»!) — штурмуя которые, оскальзываясь, задирая тулуп, страшно отзывающий тухлой силурийской рыбой, чудо-орлом взбираешься на первотолчок. А тамошний обычай срать в голос — превращать пустующее жилище в обитель скорби по ушедшему! Помню строки восхищенного скитальца, воротившегося и взглянувшего на дом свой: «Обледенелые горы человеческих испражнений покрывали пол. Ледяные кристаллы кала. Непостижимо обильно испражнялись повсюду — в кастрюли, чайники, ящики столов. По стенам замерзшими струями желтела моча и сохранились пометки углем: 2 арш. 5 верш., 2 арш. 8 верш. Победитель достиг 2 арш. 10 верш. в высоту». Вот оно — озарение, полет души! А вот у нас в казарме, в туалетной уборной, неизощренней, попроще — от горшка два верш. — выложенные разноцветной плиткой и протертые влажной тряпкой полы, вделанные в стены полуторасаженные зеркала, пахнущие хвоей душистые полотенца. И никакой тебе нахарканной мокроты под ногами, никаких снежных мух над головой, и никакого, о Ио, мычанья, кряхтенья и шлепанья лепешек из женского отделения за перегородкой. Лишь тоненькая фистула регулярного стула… И главное — никто не долбится в дверь, чтобы скорее выходил, поэтому можно читать. Обычно я там читаю заложенный за бачком растрепанный фолиант под увлекательным названием «Устав…» Интересно! Такое вздыхающее интеллектуальное пиршество, неспешные наблюдения, печальная ирония, как бы заповеди в тихих заводях… Своеобразный свод правил, постулатов, поучений — о мире и аразах (Яша Без, слышно, зазубрил это дело от доски до доски, хоть ночью разбуди — не голова, а Дом Собраний!). Сидишь себе, серишь, словно дождь, хезаешь, стараешься — и одновременно лелеешь схолии, перевариваешь текст. Эх, страна Какания! Департамент! Самое заманчивое место переминать бумаги, учить Книгу, грезить о святом, не сря зря. Благодарить Его за то, что вставил в нас столь необходимые отверстия. Опорожнив пузырь и пузо, тут начинают пучить мысли. «Почему столь остоухожено? — задумывался я. — Нигде ни бумажки, ни перышка, ни соринки. Полы в чистотах. Казарма натерта подобно, глядь, паркету. А ведь никто не ползает в ногах на карачках, драя зубной щеткой выщербленную плитку, не скоблит вонючее очко стеклышком от личного пенсне. На кухне котлы вечно вычищены, блестят. В спальнях — беспыльно. Спросим: что такое? Может, какие-то славные ночные человечки это делают?» Стал я у ребят разузнавать. И оказалось — аразы! Замиренные, конечно, одомашненные. Они, оказывается, в подвале содержатся, в подсобках. Днем, лежебоки, отсыпаются, а ночью выползают, нехотя выполняют работы, «урок». В основном используются на уборке, выносе мусора. Пахнет от них не очень, их так и зовут — «чуханы». Шастают они по казарме почти неслышно, иной раз со сна привстанешь, приглядишься — зеленеют зрачки во тьме, — да и спрячешься обратно под одеяло. Устраивают на кухне свои посиделки — шуршат, собираются, сидят на противнях с ногами, испуская зловоние, постепенно распоясываются, даже петь норовят, этакие варварские хоры, только что в пляс не идут. Тогда является мрачноватый прапорщик Ермияга и всех разгоняет по местам. Стоит над ними и приговаривает на трех языках: «Три (драй) чище, жертвенное животное!» Они ухмыляются, лопочут по-нашему: «Начальничек, старшинка, быстро осталось, курнуть дай, да, спасиба-пожалуйсто!»
Мне это все не понравилось. Вот тебе и Дом Солнца на гелиобатарейках! А выходит — на аразах пашут (ну, в Колымоскве ледовозы тоже на чурках березовых ездят). Их на привязи держать, а они разгуливают! А один араз приводит за собой друзей! Они, чуханы, вылезают из подвала и свободно ползают, снуют по казарме, астральными тенями скользят по ее ночным лестницам — подвальные! — потом сходятся на кухне, пируют, чешут языки — хозяева, козявки! — чтоб на рассвете вновь вольно скрыться в подвале, запереться накрепко до следующей ночи. Такая дачка! Когда их надо в тумбочку засунуть и в окно выкинуть! Да-а, не зря, на взгляд некоторых, княжение полковника Леви было излишне мягким. Паки и паки.
— А оно не опасно? — осторожно спрашивал я у своих. — А то сперва чуханы, те самые, тихие такие — поверхность метут, портянки стирают — а потом незаметно нас есть начнут…
Ребята так и грохнули взахлеб, прямо покатились — ну, Иль, ну, дает, свалял Шнеура-Залмана!
— Это мы их едим, — просто объяснили мне. — По разрешенным дням, по праздникам или когда первая звезда… «Седло араза под соусом тартар» — пальчики оближешь! А копченый копчик!..
Разговор этот происходил как раз за общей трапезой в дружеском кругу в столовой-триклинке — за длинными столами, покрытыми клеенкой, разрисованной цветами. Мы в казарме питаемся от пуза — закладки здесь не жалеют. Это в Могучрати синело пюре на воде, размазанное волнами по люминьевой тарелке. Печальное такое, подавленное. Тут — грызи с серебра, до отвала. Я озреваю стол — и вижу разных блюд цветник! Стук мельхиоровых ложек, оживленные столовые толки о том, что про аразов шутка это, Иль, не слушай — седалищную мышцу вообще есть нельзя, Книга запрещает. Полощется плакат над раздаточной: «Стража — семья наша». Жизнь сообща. Живем в киновии, жуем в триклинии. Завзятые завтракожоры, обедолопы, ужиноеды. Шамаем охель (харч, значит), аж из зева лезет — набираемся сил. Чтоб обресть прыть лезть по лестнице в шамаим — на небеса. Потом — в отключку, на правый бок, до развода. Но мне не спится. Главное — найти себя, ворочается внутри. Войти в эту общую жизнь всем существом, кишечником. Понять, что суть — тут. Движение из Младших Стражей в Старшие — вот путь. А для этого надо многое знать. И я, исповедуя индивидуярь, от всех в отличку, таскаюсь в наше пустынное гулкое книгочиталище — кстати, такая лестница туда ведет замысловатая, с мраморными лаокоэнами в пролетах, трудновосходимая, как бы негодующе низвергающаяся. Взбираясь, вспоминаешь, что ступени, ведущие к Храму, были вырублены неудобными, разной высоты, дабы не взбегали бездумно, а имели время, неритмично поднимаясь, подумать головоного, сформулировать многооттеночно, отточить вплоть до отточия… На полках в читалке еще сохранились прилепленные пожелтевшие ярлычки с непонятными названиями, и стоят большие, как поленья, книги с тисненными золотыми буквами на переплетах, с картинками, переложенными прозрачной бумагой, — имперские реликты. Протерев пыль рукавом, я отваливал тяжелую обложку и по слогам разбирал чеканку прозаика из проконсулов: «Мир творим имперскими когортами». Горела зеленым аразовым глазом настольная лампа, и сидя под лампой, я перелистывал многотомные «Опыты Лага» — хавал культуру, искал смыслы в древней книге «Воохра»: «Годы чистить Ягоду и варить варенье, и время с этим вареньем чефир всегда пить».