Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да и не дом это, а засыпанное обломками прошлое, куда нет возврата. Комнатка ее, угол отгороженный, правда, уцелела, но она и не заглядывает туда. Только постель да одежду оттуда перетащила в тети-Лизину комнату. И живут они вдвоем, хозяйства не ведут никакого, тетя Лиза у себя в ОВСГ харчится, а Надя в заводской столовке, так только — вечером кипятку попьют, чуть подкрашенного щепоткой чая, и тетя Лиза пускается в разговоры, которые можно и не слушать. Зачем? Ничего ведь уже не будет. Ничего нет впереди, кроме обмотки якорей…
Все утонуло в потоке времени.
— Почему к нам в электроцех не заходишь? — спрашивает Надя и берет у официантки с огромного подноса тарелку с перловкой.
— Надобности нет, — отвечает Речкалов. — Сегодня в док «Тазую» поставили — слыхала?
— Знаю, это ледокол, который подняли с грунта. У него бомба в трубе взорвалась.
— Вот. Так мне теперь в доке дневать и ночевать.
— Нашу бригаду тоже кинут на «Тазую».
— Ну, это после того, как мы корпусные работы сделаем. — Речкалов доел кашу, бросил ложку в тарелку. — Ты, я слыхал, замуж вышла?
— Делать нечего людям, болтают чушь, — с досадой говорит Надя, покраснев. — А ты уши развесил.
Речкалов пристально смотрит на нее, медленно моргая. Что это? Разве не видел он своими глазами, как Надя с тральщика уходила? Разве не видел, как на похоронах Надю держал под ручку капитан-лейтенант с косыми черными бачками? И вдруг — «чушь»! Как понять?
Вот бы и спросить Надю напрямик. Но, как всегда, слова медленно приходят к Речкалову на язык. Пока ворочал их в голове, Надя быстренько кашу съела и поднялась:
— Будь здоров, Речкалов.
Она снимает со спинки стула полосатую матерчатую сумочку, сует туда недоеденные пол-ломтя хлеба и идет к выходу. Ее русые волосы, прежде такие пушистые, туго приглажены и забраны на затылке в небрежный пучок.
Речкалов провожает ее долгим взглядом, полным вспыхнувшей надежды.
После похорон Александры Ивановны Козырев ушел в море и вернулся спустя две недели. День тральщик простоял у стенки, принимая новые грузы для Лавенсари, а вечером, накануне ночного выхода, Козырев урвал часок и пошел к Наде.
Ему открыла Лиза. Она заулыбалась, выщипанные тонкие брови изогнулись двумя удивленными скобками.
— Здрасьте, — пропела Лиза. — Давно вас не видно. А Надюша еще с работы не пришла.
— Почему так поздно? — Козырев посмотрел на свои часы. — Восьмой час уже.
— Сверхурочная у них, объект сдают. Да вы проходите, Андрей Константиныч, посидите. Скоро придет, наверно.
В коридоре пахло стиркой. Лиза вытирала передником красные руки.
Козырев не принял приглашения. Некогда рассиживаться. Да и не нравилась ему Лизина ласково-умильная повадка. Он, теперь уже не торопясь, пошел обратно по улице Аммермана к Морзаводу. Было еще светло. Из гаваней доносилось вечернее пение горнов — печальные звуки повестки, провожающей солнце.
Щербатые тротуарные плиты и булыжная мостовая тут и там были изрыты разрывами снарядов. Как же называлась эта улица в прежние времена (подумал Козырев, припоминая читанные о Кронштадте книги)? Бочарная, что ли? Нет, Бочарная сейчас — улица Комсомола, параллельная этой. Петровская — ныне Октябрьская. Песочная — вот как называлась улица Аммермана! Он представил себе ее немощеной, грязной, в широких лужах, и по лужам бредут матросы, направляясь в кабак. Много было в старом Кронштадте кабаков, в которых служители флота его величества завивали горе веревочкой.
Дойдя до угла Октябрьской, Козырев увидел Надю. Она шла от ворот Морзавода с двумя женщинами, сотрудницами по цеху, наверное. На ней был длинный черный жакет в белую полоску и черная юбка, в руке она держала полосатую матерчатую сумку.
Козырев остановился.
— Здравствуй, Надя, — сказал, когда она подошла.
— Здравствуйте, — ответила она, не глядя ему в лицо.
Женщины кивнули ей и, скользнув быстрым взглядом по Козыреву, пошли дальше.
У Нади лицо было бледное и печальное. Что-то у Козырева защемило сердце. Что-то было неладно.
— Как ты себя чувствуешь, Надюша?
— Ничего.
— Ты, кажется, совсем мне не рада.
Надя промолчала.
Старая Песочная улица словно замерла в предчувствии новых ран. Чуть потемнело небо, подернутое редкими тощими облаками. Дошли до Надиного подъезда. Надя остановилась, повернувшись к Козыреву, и, по-прежнему не глядя на него, сказала:
— До свиданья.
— Что с тобой, Надюша? Я в чем-нибудь провинился?
— Нет. — Она сделала движение уходить.
— Постой. Так нельзя. Ты будто вернулась в январь. После того, что у нас было, ты не должна так со мной обращаться.
— Андрей Константинович, — тихо сказала Надя, опустив голову, — я вас прошу очень… не надо нам больше встречаться…
— Почему?
— Потому что… не надо…
— Потому что не надо, — горько усмехнулся он. — Прекрасное объяснение. Нет, Надя, придется нам серьезно поговорить. Пойдем наверх.
Она отчаянно замотала головой:
— Нет, нет… Я больше ничего не могу сказать…
И вбежала в подъезд. Простучали, затихая, ее быстрые каблуки.
Небо еще потемнело. На нем проступила бледная луна со страдальческими впадинами глазниц. Будто в горних далях отпечатались Надина бледность, Надина печаль.
Надоела эта маета (думал Козырев, медленно идя обратно). Чего я добиваюсь, что мне эта девочка? Она, как бабочка в коконе, скована своим маленьким мирком. Хватит, хватит! Пусть живет как знает. Пересеклись на мгновение наши жизни — и снова расходятся по железным законам геометрии. У меня другая жизнь. Мой корабль, мое оружие, моя боевая задача. Все лишнее — отсечь. Вот и весь сказ.
Но спустя десять дней, вернувшись в Кронштадт из очередного похода, Козырев опять отправился на улицу Аммермана. Ничего не мог он с собой поделать, доводы рассудка не помогали: Надя безмолвно звала его своей печалью и беззащитностью.
Лил теплый летний дождь. Фуражка и плащ Козырева быстро намокли. Воронка от снаряда, в которую он не удачно ступил, была неглубокой, но достаточной для того, чтобы набрать полный ботинок воды. Улица под дождем выглядела мрачной, насупившейся. Главная моя улица (с усмешкой подумал он).
Надя, открыв ему, замялась в нерешительности.
— Я промок, — сказал Козырев, — и надеюсь, что ты не погонишь меня обратно под дождь.
Сняв фуражку и плащ в