Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Осип сказал, что если нечто подобное повторится, он сам пристрелит Клима как изменника революции.
Антон Эмильевич хрустнул пальцами. Он страшно жалел, что в порыве человеколюбия его дочь прописала у себя Клима. Теперь его не выгонишь: он наверняка будет судиться за жилплощадь… Припугнуть, что донесешь на него или сдашь в ЧК его Нинку? А вдруг он в ответ наябедничает, что товарищ Шустер ругает советскую власть? Куда ни кинь, всюду Клим…
— Как бы нам спровадить его отсюда? — спросил Антон Эмильевич у Любочки. — Сколько Клим намерен тут жить? Его бы выпустили из города как иностранного подданного, да он из-за Нинки домой не едет. Было бы из-за кого мучиться — как будто в Аргентине судомоек не хватает! Впрочем, там бы ему еще скорее башку проломили.
Любочка нахмурилась:
— Ты о чем?
Антон Эмильевич показал ей выписку из бюллетеня Иностранного отдела Российского телеграфного агентства:
7 января 1919 года в Буэнос-Айресе начались массовые беспорядки, которые вылились в столкновения с полицией. Виновными были объявлены коммунисты, и в течение нескольких дней толпа под крики «Смерть русским!» громила дома и магазины, принадлежащие эмигрантам из России. Погибло более семисот человек, более четырех тысяч ранены.
Любочка забрала у отца листок и направилась к двери:
— Надо Климу показать.
— Не надо! — закричал Антон Эмильевич. — Он же тогда насовсем у нас останется!
Любочка оглянулась:
— Вот и прекрасно!
El cuaderno negro, черная записная книжка
Когда-то я едва сдерживался, чтобы не упрекнуть Нину: «Почему ты не поехала со мной, когда еще можно было уехать?» Я думал, что тогда бы мы спасли и себя, и Жору. Но, наверное, у Нины лучше моего развит инстинкт самосохранения. Если бы мы оказались в Буэнос-Айресе, нас наверняка бы пристрелили — все знали, что я русский.
Семьсот убитых — невозможно поверить, что добрые портеньос[32]могли сотворить такое.
У меня опускаются руки. Нина и Софья Карловна думают, что найдут тихую гавань во Франции — черта с два! И там будет все то же самое — мы останемся для всех чужаками, непонятными и потому виноватыми во всех бедах.
Бежать некуда — мир сошел с ума. Разве что уехать на край земли, в Патагонию, чтобы кругом ни одной живой души — только синие горы в снегу, хрустальные озера и трава, идущая волнами под свежим ветром. Построить эстансию[33]и разводить овец — ей-богу, лучше, кажется, не придумаешь. Только моя жена никогда на это не пойдет: Софья Карловна уже соблазнила ее парижскими планами. Франция не пугает Нину — она когда-то была там, она знает французский, а мне, признаться, уже все равно.
После публичной лекции в Матросском университете домашние напали на меня со всех сторон, обвинили в глупости, в эгоизме, в недальновидности: «Откуда в тебе тяга к самоубийству?»
На самом деле это тяга к нормальной жизни, и ее очень сложно преодолеть. Если мне есть что сказать, если я вижу, что люди хотят это услышать, для меня более чем естественно поговорить с ними, просто поделиться тем, что на душе.
По той же причине я не хочу и не могу преподавать абы как. Нина спрашивает: «Что ты пытаешься доказать этой матросне? Они безнадежные дикари, и ты их не исправишь!»
А я не пытаюсь исправлять. Я показываю, что есть много способов прожить жизнь; бывают люди такие, бывают другие — и каждый имеет право на существование, если не мешает соседям.
Война — это глухота и немота. Помалкивать, не пытаться объяснить себя — это поддерживать состояние войны. Видеть в матросах только буйных дегенератов — это воевать. А ведь с ними можно ладить! Они просто другие, и их надо принять такими, как есть, — тогда все становится на свои места.
Я не говорю о том, что все должны обниматься друг с другом. Делайте что хотите, но я терпеть не могу Любочку и не испытываю симпатии к дяде Антону, единственная радость которого — это умиление перед пайком и возможностью читать новости из-за границы. Я говорю о базовых принципах: не нравится человек — не общайся с ним, но не пытайся уничтожить его или переделать по собственному образу и подобию!
Осип Другов велел мне рассказывать на лекциях о грандиозных планах советского правительства по коллективизации и механизации общества: «У нас все будет действовать по заранее прописанным схемам!»
Вот он, идеал: полностью предсказуемая бесстрастная машина, выдающая продукт — человеческий и производственный — без сучка без задоринки, прекрасный в своей шаблонности. Осип не понимает, что без отклонения от нормы развитие в принципе невозможно. Да дело даже не в этом: если человеку позволять только слушаться и копировать, то он разучится делать что-то иное. У него атрофируется способность к творчеству, а ведь это одно из величайших удовольствий на земле. Отказываться от него — это все равно что лишать себя любви.
Смысл машины — не в том, чтобы создать аэроплан, а в том, чтобы научиться летать. И подражать надо не паровозу с его ненасытной топкой, не конвейеру, а Леонардо да Винчи, Галилею, Дарвину, Эдисону, Льву Толстому — людям думающим, неравнодушным и достаточно смелым, чтобы сойти с наезженной колеи и отправиться на поиски новых путей.
Впрочем, мои возмущенные заметки не имеют смысла. Нина думает, что это очередная глупость — хранить записную книжку, которая может стоить мне жизни. Что ж… поступим по уму. Все равно поздно что-либо оплакивать: мы давно живем в братской могиле.
Нина вошла в комнату, распустила узел на платке:
— Ты жег бумагу?
Клим сидел у печи и мешал кочергой угли. На полу валялся пустой кожаный переплет.
— Что случилось?!
— Ничего. Просто решил избавиться от свидетеля. Побудь со мной.
Нина села рядом, прижала его голову к груди. Он устало закрыл глаза:
— Постучи мне сердцем.
Весна и начало лета 1919 года прошли в бесконечных хлопотах и ожиданиях. Клим добился того, что ему выделили бывший вагон-часовню под агитационную летучку. Она стояла на запасных путях — вся раскрашенная, как цирковая колесница. Бюрократическая машина вертелась, собирались комиссии, составлялись программы и сметы, но прицепить летучку было не к чему: все исправные паровозы работали на пределе мощности и использовались для перевозки солдат, амуниции и продовольствия.