Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Матриархат.
– Ну. Оно. Трофимовна говорит, как мужики власть забрали, так все враскосяк и пошло.
– И что, не бунтуют против бабьей власти?
– Кому бунтовать-то? У нас ведь те, что натерпелись, бичи да доходяги. А какие работать не хочут или умные шибко, в смысле водки пожрать, – тех, говорю, вышибают в два счета. С подзаборья вышел, под забор подыхать и пойдешь. Такое дело.
– А сам ты – тоже пришлый?
– Не. Я – местный, игнатьевский, – произнес круглолицый с такой важностью, будто был единственным наследным отпрыском Рюрика. – Ты кто по профессии будешь?
– Был солдат. А теперь уже и не знаю.
– Беда. Везде нонче беда. Одно развалили, другое не построили и вроде как не собираются. На шахрайстве только вахлаки жить могут да жиреть. Народу на воровстве не прокормиться, детей не поднять. Как поймут это те, верхние, так и дело пойдет. Власть, что с воровства кормится, захиреет; вот они верховодят, как в чужой стране, а пройдет еще годков десять такой вот разрухи, что останется? Сиро и зябко им будет где хошь: хоть в Москве той, хоть в губернии. Какие вы цари да бояре, коли по миру с протянутой рукой? То-то. И нам – хоть смертью помирай. Беда. – Парень вздохнул: – Ничё, солдат. Не пропадем. И тебя к делу пристроим. Токо ты не дерись и старайся.
Из дальнейших рассуждений возницы, которого звали Федором, выяснилось: был здесь когда-то колхоз «Победа», потом по новым веяниям его взялись превращать в фермерские хозяйства, да чуть не доконали вовсе. Собрались бабы и избрали председателем теперь уже АО Марью Трофимовну Прохорову; она подумала, да и решила: без мужских рук хозяйства не поднять, а без мужской ласки и баба не работник, так, функция одна. И взялась приручать беспутных бобылей, незадачливых мужей, сорванных с места переселенцев. Бомжей тоже не чуралась; и пусть из них оставался один из десяти, а большинство с наступлением тепла подавались к югу, за миражом вольного счастья, но дело пошло: кто-то из баб и замуж повыходил: из истосковавшихся по делу да домашнему уюту шатунов мужья нежданно получались добрые.
– Что, и зарплату платит?
– Ну уж это лишнее. Да и зачем бобылю зарплата? Пропить? Кормежка, одежка, крыша над головой. Поди лучше, чем на помойке рыться да под теплоцентралью ночевать.
– Коммунизм.
– Ну. Коммунизм. А что плохого?
– И на волю никого не тянет?
– Кого тянет, тех не держим. Воля, она с голодом да холодом дружится. А у нас – сыт, одет-обут. Живи.
За два с лишним месяца трудов на сельскохозяйственной ниве правоверным хунвейбином я не стал, но физически окреп совершенно.
Приняли меня спокойно. Марья Трофимовна, крепкая статная женщина лет пятидесяти, всегда одетая в плотно пригнанную кожаную куртку, напоминала суровостью комиссара двадцатых, но взгляд светлых глаз на полном русском лице был добр, строг и мягок одновременно; она не ломала людей и даже вроде не стремилась подчинить, но требовала, и делала это так, что ее требования не могли быть не выполнены. По вверенному ей разбросанному хозяйству она моталась на средних размеров внедорожнике-джипе, сама за рулем, наводя своим появлением даже не трепет, а тоскливое беспокойство на всех возможных тунеядцев и хулиганов.
Отсутствие у меня каких-либо документов хозяйку колхоза-полигона не утягощало совершенно. Еще при знакомстве Трофимовна лишь справилась, не убивец ли я беглый, и, получив отрицательный ответ, сначала пристально глянула мне в глаза, сказала что-то вроде «ну-ну» и произнесла напоследок: «Старайся. А документик мы тебе выправим, коли дело на лад пойдет». С тем и уехала.
Сначала мне было смутно. Виной тому – дожди. Они зависли липкой и нудной паутиной, а я все никак не мог отделаться от ощущения, будто время сделало какой-то жуткий скачок, или… Или вообще минувшее десятилетие нам приснилось? И не было ничего?.. Да и… Когда вторую неделю идет дождь, кажется, он идет по всей земле, и потоки воды давно затопили и Париж, и пагоды Поднебесной, и тихие городки Сицилии, и великие американские равнины… И только статуя Свободы продолжает тупо сжимать потухший факел торчащей из-под воды пролетарской рукой.
Дни потащились нудно, как полуживые клячи. Мне вдруг показалось, что я не вписываюсь не только во время, но и в возраст – мои «слегка за тридцать» затянулись. В этакие года мужики уже набирают «вес». Юношеский запал иссякает, а проблемы остаются и множатся. Теряется гибкость, но приобретается жесткость. А потому мужики после сорока – это бойцы даже не средней весовой категории: полутяжи и тяжеловесы. И проблемы свои и выросших уже детей они решают не мордобоем и не стволами – связями, общественным положением, авторитетом. Авторитет, как ни кинь, вовсе не исключительная принадлежность преступных сообществ. Как мудро замечал Ильич Первый: «Человек не может жить в обществе и быть свободным от общества».
Меня же болтает как неприкаянный флюгер по просторам социума, похоже, без руля и ветрил. Кто я? Одинокий волк или служебная собака, оставшаяся без хозяина? Или птица, обреченная летать? Когда я был маленьким, у меня над столом висела простенькая гравюра: ветви стелются над морем, заходит солнце, и одинокая птица мечется в раннем предвечерии, расчерчивая своим беспокойством пространство… А может, так лучше? Если есть еще силы летать?
От дурных мудрствований отвлекала работа. Как бесхозного, беспаспортного и побитого бомжа меня определили сначала в поля, затем – скотником при молочной ферме: навоз выгребать. Тяжелый физический труд на свежем воздухе при полном отсутствии тяжких мыслей быстро привел меня в норму: вскоре я забыл, что такое апатия или фрустрация, и, намахавшись лопатой да потаскав мешки с картошкой, комбикормом, цементом и прочими нужными в хозяйстве вещами часов эдак шестнадцать, валился в койку и засыпал сном усталого рабочего коня.
Впрочем, не чужд я был и спорту: устраивал почти ежедневно пяти-семикилометровые пробежки по пересеченной местности, понятно, ни в каком не «адидасе», а как был, в сапогах-бахилах, гимнастерке и телогрейке. В тихих лесных чащобах скакал, аки макака перед случкой, отрабатывая полузабытые приемы рукопашки; в жизни и гвоздик пригодится, а в такой, как моя… Как показала практика, она же – критерий истины, чтобы быть всегда готовым, нужно готовиться всегда. После пробежек полоскал гимнастерку в ключевом ручейке, сам – обливался в саду за домом, где нас поселили, дву-мя-тремя шайками слегка подогретой в казане воды… Соседи на мои художества смотрели с ленивой укоризной, но не цеплялись: у каждого в голове свои стаи мух, и все хотят в теплые края, и не как-нибудь, а клином, и никогда-нибудь, а ближе к зиме. Зима же, судя по обилию рябины, обещала быть студеной.
Поселили нашу «великолепную пятеру» бомжей и неприкаянных в двух комнатах деревянного, давешним летом срубленного дома. За перегородкой, уже в пяти комнатах, устроилась семья: бывший шатун-бедолага, женившийся на местной с пригулянным пацанчиком, теперь же они ждали уже своего. Для живущих на «общежитской половине» сие должно было служить вроде как предметом зависти и примером одновременно. А уж служило или нет – судить не берусь. Народ у нас здесь собрался нелюдимый; каждый копался в погремушках собственной души, угрюмо перебирая тягостные воспоминания, но ревниво пресекая любую попытку влезть в эту самую душу, пусть с сочувствием или состраданием; к тому же бригадирша Анна Ивановна старалась загрузить нас работой по самую маковку, абы не бедокурили.