Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Он идет по Лексингтон-авеню, укутанный, как эскимос, и проклинает свою судьбу, шум, выхлопы машин и мокрый ветер, налетающий на каждом углу. Здесь еще холоднее, чем в Чикаго: на нем утепленные перчатки, шарф, полупальто в красную и черную клетку, две пары носков, шерстяная шапка и наушники, но ничто не помогает, он по-прежнему умирает от холода – лучше было остаться смотреть телевизор в гостинице. Пар изо рта такой же густой, как пар из канализационных решеток и трещин в асфальте, на кончике покрасневшего носа заледенела капля,
как у дяди Рафаэля – пусть земля ему будет пухом. Мог ли бедняга подумать, что кто-нибудь вспомнит о нем в Нью-Йорке через столько лет после его смерти. Холод стоит хуже, чем во время битвы при Теруэле, и сгорбившиеся нищие, раздувшиеся от газетных листов, кутаясь в лохмотья, медленно бредут, как остатки наполеоновских войск во время отступления из России или сосланные в Сибирь. «Так, наверное, ходил прошлой зимой по этим безжалостным улицам мой друг Дональд Фернандес – а ведь он некогда так гордился, получив американское гражданство». У тротуаров лежит отвратительный грязный снег, превращенный в месиво шинами автомобилей. Если человек поскользнется, переходя дорогу на светофоре, люди не задумываясь растопчут его как стадо бизонов. Дональд говорил: «Если ты остановишься, тебя собьют, если споткнешься, то уже не поднимешься».
«Ну что ж, – думает Мануэль, хотя иногда забывает об осторожности и говорит вслух, как просящие милостыню сумасшедшие негры, звенящие мелкими монетами в бумажных стаканах, – вот ты и вернулся в Нью-Йорк – ты, так сказать, снова на вершине мира, в Величайшей Клоаке. Ты жалуешься на жизнь накануне своего тридцать пятого дня рождения, или тридцатого-пятого, как сказал бы энергичный деятель, заставивший тебя отправиться из Мадрида на край света, чтобы служить ему переводчиком и дублировать на английском языке его речи». Тип просто очарован, Манхэттен возвращает ему молодость: он придумал крайне необходимую встречу, чтобы не лететь из Чикаго прямо в Мадрид, а остаться еще на несколько дней в Нью-Йорке. Вагнер по-прежнему гремит в «Метрополитен-опера» с неумолимостью бурь над озером Мичиган, а деятель не хочет отказывать себе в этом удовольствии, особенно сейчас, когда он уже говорит не «Метрополитен», а «Мет». Он выучил все необходимые сокращения и обороты и непринужденно болтает о MOMA и Башнях-близнецах, а вестибюль отеля называет не hall, a lobby. Он сделался знатоком нью-йоркских намеков, названий магазинов, ресторанов, дискотек, джазовых клубов, галерей Сохо, он неутомим и с самоуверенностью эксперта уверяет, что Городок уже не тот, что прежде. Открыв, что благодаря следу Испании в Америке его понимают почти все официанты, носильщики и таксисты, деятель решил обойтись без своего переводчика, и тот теперь – свободный как птица, одинокий как пес, одетый как лапландец, угнетенный громадами из грязного кирпича на Лексингтон-авеню, с огромными древками флагов, – раскаивается, что вернулся в Нью-Йорк, к абсурдным телефонным звонкам в квартиру, неизвестно где находящуюся и всегда пустую.
Прежде чем выйти из отеля, Мануэль снова позвонил и, набравшись храбрости, оставил на автоответчике номер своего телефона и комнаты. Он меланхолически сообщил:
– Эллисон, это я, давний зануда, я уезжаю сегодня в шесть тридцать в Мадрид.
Однако это было скорее не предложение встретиться, а прощание, хотя, возможно, даже прощанием это нельзя было назвать: странно прощаться с тем, с кем так и не встретился. Мануэль идет, проклиная Нью-Йорк и все города, где бывает зима, ругается с самим собой, со своей тенью, думает по-английски с ужасным американским акцентом, I wanna fly away, вспоминая Лу Рида: кажется, что он поет эту песню, шагая в одиночестве по этим самым улицам. Тень отвечает ему по-испански: «Ты только и думаешь о том, чтобы поскорее смотать удочки», – и с бесстыдной эрудицией приводит другие строчки, не брезгуя ни болеро, ни испанскими песнями, ни самыми простонародными румбами.
Столько путешествовать, видеть мир и изучать языки для того, чтобы изнывать от одиночества и тоски в комнате, откуда из всего Нью-Йорка видны лишь металлические конструкции автостоянки, смотреть по телевизору тошнотворные конкурсы для счастливых супружеских пар и фильмы «Империи Аргентины» и Мигеля Лихеро, идущие на латиноамериканском канале. Он чувствует себя еще более одиноким, чем коммивояжер.
«Да ты и есть он самый, – насмехается тень, – сумасшедший коммивояжер, гоняющийся, как борзая, за словами других, опьяненный чувствами из фильмов, примитивных песен и медленно отравляемый ими: "Дай мне яд, я хочу умереть». Это все равно что иметь в голове приемник с постоянно перебивающими друг друга радиостанциями: Лу Рид, Хуанито Вальдеррама, Антонио Молина. "Прощай, моя прекрасная Испания, земля, где я родился, прекрасная, веселая и пленительная, как апрельская роза"», – поет тень, вызывая в нем ностальгию на углу Пятой авеню и Центрального парка.
Мокрый ветер становится еще более плотным, а нахальная тень шепчет отвратительно нежным голосом Армандо Мансанеро: «Вчера вечером шел дождь, я смотрел на бежавших людей, но не было тебя».
Сейчас не вечер и нет дождя, хотя в данном случае это ничего не меняет: темные, быстрые и очень низкие тучи скрывают верхние этажи небоскребов и размывают перспективу в конце улиц. Люди в двенадцать часов уже идут с кислыми лицами и мрачной торопливостью, которая достигнет своего пика ровно в пять, когда они выйдут с работы. Женщины в резиновых ботинках бегут, чтобы укрыться под навесами.
– И, конечно же, не было тебя, – скажет он Эллисон, если увидит ее или в последний момент, уже собрав чемодан и сумку, поддастся искушению позвонить опять и наконец застанет ее дома.
Мануэль представляет, что говорит с Эллисон или пишет ей длинное письмо: он хотел сделать это, но не знал ее адреса. Однако скептическая тень замечает, что он не написал бы, даже имея адрес: «Уж я-то тебя знаю, ты мог позвонить ей, но не сделал этого – сначала из стыда, а потом из лени или потому что постепенно забывал ее».
Мануэль помнит только светлые волосы до подбородка, красную помаду на губах и одежду – темно-зеленый габардиновый плащ, костюм, похожий на мужской, серый в полоску, и пиджак с очень широкими отворотами. Когда Эллисон наклонялась к нему во время обеда, он видел под ним вышитый край бюстгальтера и чувствовал свежий и терпкий запах ее туалетной воды. Именно сейчас, в Америке, он вспоминает ее и мучительно скучает по ней, несмотря на иронический шепот тени: «Ничего бы не изменилось, если бы ты провел эти дни с ней. Я тебя знаю: ты стал бы прислушиваться к себе, как малодушный больной, ища симптомы неудовлетворенности или скуки, и если бы не смог их обнаружить, твоя боязнь разочарования превратилась бы в панический страх любви. И в этот самый момент ты бы втайне желал уехать как можно дальше, за океан, убегая не от страданий, а от неудобств любви: телефонных звонков, писем, перечитанных множество раз, суеверного сведения мира к одному существу, от покоя и размеренности, внезапно становящихся невыносимыми. Сколько беспокойств, – говорит ему с облегчением тень, как друг, борющийся с его дурными привычками, – уж лучше так: одиночество и комфорт, и билет на самолет в кармане. Вспомни Феликса: он говорит, что никогда не знал сейсмических потрясений, о которых ты рассказываешь ему с четырнадцати лет. Но, несомненно, он наслаждался со своей женой намного больше, чем ты со всеми пленительными и загадочными женщинами, которым посвящал – почти всегда впустую – больше энергии, энтузиазма и страдания, чем любой другой цели своей жизни».