Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
«Спокойно, – вмешивается тень, – пойдем отсюда».
Или, как говорит Феликс, когда несколько пьян и пошатывается – такой огромный, что кажется, будто он рухнет на пол, как статуя острова Пасхи: «Макс, держи себя в руках».
Но Мануэль все не уходит и блуждает из одного зала в другой, как по комнатам недавно оставленного дома, одурманенный усталостью, голодом и столькими часами одиночества, с ощущением ирреальности, всегда завладевающим им в музеях, аэропортах и супермаркетах. Вдруг он видит довольно темную картину – сначала мельком, боковым зрением, а потом присматриваясь, как когда ему кажется, что он узнает на улице за границей лицо кого-нибудь из Махины, и через секунду понимает, что это невозможно. У него мгновенно создается впечатление, что эта картина не похожа ни на какую другую в мире. Молодой всадник в шапке, напоминающей татарскую, скачет ночью на белой лошади, а на заднем плане виден холм со смутными очертаниями широкой низкой башни или замка. Мануэль подходит, чтобы прочитать название: «Рембрандт. "Польский всадник"», – и снова отдаляется, потому что темная и блестящая поверхность холста сильно отсвечивает. Это самая странная картина, виденная им в жизни, хотя он не может объяснить себе почему: странная и в то же время знакомая, словно не так давно он видел ее во сне, но забыл. Однако человеку ведь не может сниться то, что он увидит наяву через несколько месяцев! Невозможно узнавать и не узнавать одновременно и с одинаковой уверенностью, внезапно переполняясь ощущением утраты и счастья, от которого комок подступает к горлу: до этого подобное чувство вызывали в нем лишь немногие песни. Мануэль перестал замечать время и реальность, будто не находился сейчас один в Нью-Йорке морозным январским утром и не должен был улетать в неприветливый европейский город. Как будто не собирался встретить свой тридцать пятый день рождения, готовый по-прежнему принимать жизнь, в которой уже не находил себя и которая интересовала его не больше, чем жизнь незнакомца из соседней квартиры. Мануэль уверен, что видел этого всадника во сне, и испытывает то же ощущение счастья и ужаса, какое вызывали в нем рассказы деда Мануэля: люди-лошади, спускающиеся с гор зимой на рассвете, возвращение в Махину из концентрационного лагеря по горам – таким же темным, как на картине. Он вспоминает далекие костры в Ночи святого Хуана, потому что за всадником виднеется горящий огонь, слышит гулкий стук лошадиных копыт по земле. Мануэль хочет уйти, но, сделав несколько шагов, оборачивается и продолжает смотреть, не в силах вынести мучительного напряжения своей памяти: где он видел эту картину, когда? Он вспоминает, что раньше с ним уже происходило нечто подобное: видя корзину или сундук из ивовых прутьев, он испытывал панический ужас, представляя, как кривые сабли пронзают его и оттуда начинает капать кровь. Однажды вечером, смотря в полусне телевизор, он обнаружил, что этот образ был отголоском не сна, а фильма «Тигр Эшнапура», виденного в детстве, и тогда, в Брюсселе, в нем проснулся весь прежний страх, но в то же время невинность и счастье того времени. Может, он вспоминает какой-то фильм или иллюстрацию из книги: башня на верху горы, заколдованный замок в Карпатах. Всадник постучал в ворота бронзовым молотком, но услышал в ответ лишь эхо, или, увидев башню на своем пути, он заранее отказался от возможности искать там приют или позволить себе несколько часов отдыха. Он не хочет останавливаться, не хочет слезать с лошади и снимать татарскую шапку, висящий за спиной колчан и лук, прикрепленный к седлу. На какую жестокую битву он отправляется – не в те ли бескрайние степи, где скакал, не давая себе передышки, Михаил Строгов, царский посыльный? Тот, который познакомился во время тайного путешествия со светловолосой девушкой, потерял ее, снова встретил и был спасен ею, когда уже не мог ее видеть, потому что дикие татары ослепили его раскаленной саблей.
Часы поторапливают – нужно идти, и Мануэль поворачивается спиной к польскому всаднику. Выходя из зала, он думает, что, может быть, никогда больше не увидит его, и оборачивается в последний раз, но с этого расстояния картина отсвечивает, как тусклый экран, и ему не удается снова вызвать в себе бурю, пережитую несколькими секундами раньше. Он опять тот, кем был, еще не взглянув на картину: это быстрое возвращение в прежнее состояние напоминает сексуальное разочарование или уничтоженный дневным светом энтузиазм прошлой ночи. Выходя, Мануэль прощается с автопортретом Мурильо как с соотечественником, который остается один в изгнании. Он снова надевает шарф, шерстяную шапку, наушники и перчатки. Часы показывают два часа, на улице уже не так холодно и не дует с Ист-Ривер пронизывающий, каклезвие ножа, ветер. Начался снег. Мануэль надвигает шапку на брови, поднимает воротник куртки, закрывает рот шарфом, и шерстяные нитки, увлажненные дыханием, касаются кончика его носа, напоминая уютность давней зимы. Низкие белые тучи превратили Нью-Йорк в горизонтальный город, похожий на Лондон, но в тумане, над рощами Центрального парка, виднеются будто висящие в воздухе силуэты и огни небоскребов. Зная, что уезжает, Мануэль позволяет себе немного преждевременной ностальгии, усиливающейся, когда он, возвращаясь в отель, протирает запотевшее стекло такси и смотрит на одетых по-зимнему людей на тротуарах. Он уже без убежденности, просто по привычке, представляет, что видит светловолосую Эллисон в ее темно-зеленом плаще, с совсем не нью-йоркской походкой, небрежной и скептической стремительностью или томным спокойствием, с ее независимостью и способностью появляться с улыбкой в последний момент. «Вот бы ты появилась сейчас и ждала меня под навесами отеля, сжавшись от холода и засунув руки в карманы, со светлыми распущенными волосами, обрамляющими лицо. Вот бы ты поднялась с дивана, когда я войду в вестибюль, и подошла ко мне, как я уже столько лет мечтал, чтобы ко мне подходили нравящиеся мне женщины». Но под навесом никого нет, кроме швейцара, топающего ногами, чтобы согреться, а на диванах в вестибюле скучают образцовые японцы и скандинавы и несколько толстяков и толстух с розовой кожей и жующими ртами.
– Для вас нет никакого сообщения, – говорит стоящая за стойкой колумбийка или кубинка, с безупречной и оскорбительно равнодушной улыбкой, сверкающей при ярком золотистом свете, как пышное пластмассовое растение.
Она даже не заглянула в свой журнал или компьютер, чтобы повторить, улыбаясь, отрицательный ответ. Едва увидев, как Мануэль вошел, снимая наушники и шапку и стряхивая с плеч снег, она, в своем костюме ядовито-оранжевого цвета, выпрямилась и категорично сказала ему «нет», поглядывая свысока, будто считала невозможным, чтобы кто-нибудь оставил для него сообщение, признав таким образом его право на существование. Тем не менее Мануэль с остатком твердости благодарит девушку и даже отвечает на ее великолепную колумбийскую улыбку скромной испанской. Но она, вместо того чтобы вручить ему ключ, презрительно оставляет его на стойке и поворачивается с улыбкой к другому клиенту, для которого, несомненно, есть сообщения, шифрованные телеграммы о финансовых операциях, любовные письма и приглашения на деловую встречу. Этот человек намного выше Мануэля и лучше одет, пальто сидит на нем, как сенаторская туника, а его фигура имеет такие же четкие углы, как его кожаный портфель и золоченая кредитная карточка, блестящая на мраморе стойки. «Углы и разделительные линии, шаги по прямой и геометрические жесты, – думает Мануэль, направляясь к лифту, – высокие светловолосые люди, пересекающиеся под прямым углом, как улицы и автомобили». Мужчины и женщины здесь настолько уверены в себе, что ни на секунду не сомневаются перед автоматическими дверьми и яростно идут вперед, не глядя перед собой: они держатся своей законной правой стороны и не представляют, что кто-нибудь может нарушить правила движения и столкнуться с ними. Если же это случится, если неосторожный человек сбавит скорость или зазевается, глядя на витрину, и пойдет по левой стороне, на него будут налетать с беспощадностью, но без злобы, бормоча excuse mе[12], вонзая в его бока локти или углы портфеля и глядя на него ледяными глазами, как марсиане из фильма, рассказанного Феликсом. У них человеческая фигура, и говорят они так же, как мы, отличаясь только пустой фанатичностью во взгляде, или глазом, спрятанным под волосами на затылке, или неподвижным мизинцем. Они завладевают миром постепенно, так, что никто этого не замечает, а тех, кто раскрывает их тайну, уничтожают или превращают в себе подобных. Во всем Нью-Йорке остается только один незараженный человек, он не может никому доверять, кроме единственной женщины – неуловимой и одинокой, как и он сам. Но он не знает, где она: он назначил ей встречу, но она не приходит, оставил десятки сообщений на автоответчике, но не получил ответа. Может, она должна была срочно скрыться, не успев предупредить его, или попала в руки пришельцев, похитителей тел – так, по словам Феликса, назывался тот фильм. Мануэль видит в зеркале лифта свое отражение, окруженное лицами англичан и японцев, и спрашивает себя, не замечают ли другие, что он не такой, как они. Вдруг они остановят сейчас лифт между этажами, окружат его, глядя своими немигающими рыбьими глазами, и скажут excuse те, прежде чем один из них откроет свой чемоданчик и сделает ему усыпляющий укол? Однако преследующие его бредовые мысли порождены не только детски необузданным воображением: на него действительно смотрят – крошечные японцы снизу, а англичане – с белесых вершин своего роста. Все глядят на него, дверь лифта открыта, но никто не двигается, потому что именно Мануэль нажал на кнопку четвертого этажа, и все ждут, пока он выйдет. Осознав это, он заливается краской и спешит прочь, бормоча excuse те и боясь, что автоматическая дверь закроется, когда он будет выходить, и зажмет ему руку или ногу. Ему кажется, что все переглядываются между собой и качают головами, возмущаясь неудобствами, доставленными им его испанской глупостью.