Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Средней Азии в основном мирный выход из СССР (кроме Таджикистана, трагически подтвердившего правило) стал возможным по совершенно иным причинам. Здесь после 1989 г. эффективность государства также была в целом сохранена или восстановлена, однако вовсе не потому, что власть была поделена между участниками национальных пактов, а напротив, потому, что власть была сконцентрирована в руках «хозяина» из рядов бывшей национальной номенклатуры. Основой концентрации власти послужили сети элитного патронажа. С советских времен эти внутриэлитные отношения выступали налаженными подспудными механизмами уплаты даней и перераспределения доходов и должностей, что обычно именуется коррупцией. Возникшие в годы перестройки политические радикалы и амбициозные политические перебежчики из рядов номенклатуры, пытавшиеся создавать оппозиционные националистические партии в целях захвата власти, оказались в итоге загнанными в эмиграцию либо кооптированными в учреждения новых независимых государств. Разрушительный бунтарский потенциал субпролетарских масс жестко сдерживался авторитарными режимами. Подавление субпролетарских восстаний могло быть при этом легитимно преподнесено как защита светского и суверенного национального государства от международного террористического заговора фундаменталистов, поскольку субпролетарии Средней Азии мобилизовывались в основном на платформе исламского пуританства.
Наконец, третий и типологически промежуточный вариант националистической мобилизации в период кризиса и распада СССР возник в Молдавии и на Кавказе. Здесь типичным исходом стал этнический конфликт и катастрофический распад государственности. Политизированная интеллигенция рано и мощно возглавила (а по большому счету создала) национальные гражданские общества. Особо отметим, что вектор национализма во всех случаях был явно западническим и по типу легитимации демократическим везде от Молдовы до Азербайджана. Мобилизации масс, вопреки распространенным подозрениям, не были предумышленным заговором. Мобилизации проявлялись столь бурно именно оттого, что возникали стихийно и анархически, поскольку внутри их авангарда шло острое статусное и личное соперничество. Радикализм вождей прямо соотносился с младшим, маргинальным либо богемным личным статусом. Грубо говоря, тем, у кого не было больших должностей, нечего было и терять, приобрести же они могли все – пускай лишь на мгновение. С этим социальным механизмом связан и повсеместный упор радикальной риторики на общенациональные травмы. Крайние политики получали наибольшие дивиденды от инвестирования в крайние эмоции. Такого рода эмоции возникали из общих негативных переживаний, обычно связанных с не полностью закрывшейся исторической раной и/или соперничеством с соседней нацией.
На Кавказе мы также находим причудливое сочетание крайностей в социально-классовом составе общества и в строении государственности. С одной стороны в столицах республик советского Закавказья наличествовала многочисленная национальная интеллигенция с почтенными традициями, статусом и очень неплохой включенностью в мировой культурный и научный контекст. То, что эти республики в 1918–1921 гг., пускай непродолжительное время обладали национальной независимостью, имело не только психологические, но и вполне ощутимые материально-институциональные последствия. Это, во-первых, семейная и общекультурная преемственность образованных элит, восходящих к первой эпохе модернизации в конце XIX в. Отсюда и впечатляющая плотность национальных культурных учреждений, в которых гнездились эмбриональные гражданские общества. По этим параметрам Армению, Грузию и Азербайджан вполне справедливо сравнивать с такими странами Центральной Европы, как Венгрия и Польша. С другой стороны, и в том видится существенное отличие, на Кавказе существовали значительные и весьма разнообразные слои субпролетариата. Регион оставался лишь частично индустриализованным, хронически не хватало привлекательных рабочих мест в промышленности. Вместе с тем обширная теневая экономика, сезонные трудовые миграции (шабашничество) и с 1960-х гг. ориентированное на потребительские рынки центральных областей СССР получастное приусадебное хозяйство обычно предлагали куда более высокие доходы. Немаловажно, что эти стратегии жизнеобеспечения позволяли сохранить традиционные модели семейной жизни, а с ними и представления об исконности национальных начал, воображаемых в патриархальных категориях. Политическая активность субпролетариев придала бешеную энергию гражданским обществам и движениям, у истоков которых стояла национальная интеллигенция. Субпролетарии внесли в политическую мобилизацию свой конфликтный задиристый габитус – пресловутую пассионарность, скопом приписываемую всем кавказцам. В результате национальные движения на Кавказе быстро приобретали радикальные и насильственные черты.
Вторым крупнейшим источником противоречий служит характер государственных учреждений – внешне современных и бюрократических настолько же, насколько и в целом аппарат советской диктатуры развития, но в то же самое время относительно периферийных и оттого в меньшей степени дисциплинируемых производственными требованиями военно-индустриальных задач. За вычетом находившихся преимущественно в центральном подчинении стратегически важных секторов (нефть, отдельные военные предприятия, общесоюзный транспорт, передовые научные институты, главные курортные зоны) властям республик оставались местные хозяйственные и социальные функции, связанные в основном с перераспределением бюджетных средств. Центру по культурным причинам было нелегко, а по большому счету, и ни к чему налаживать эффективную отчетность в повседневной деятельности республиканских правительств Закавказья. Сочетание остаточных перераспределительных функций и зависимости от централизованного поступления ресурсов с национальным федерализмом и этническими критериями рекрутирования местных распорядителей благоприятствовало подспудной институционализации взяточничества и хищений. Снизу и даже изнутри такие госучреждения воспринимались непроходимым нагромождением статусных синекур и рентных кормушек, а не аппаратом эффективного управления и обеспечения общественных благ. Пускай это впечатление несло в себе изрядную долю эмоционального максимализма, указывающего, между прочим, на вполне современные и европейские ожидания населения по отношению к государству. Все-таки школы, больницы, общественный транспорт, строительство, госторговля, суды и милиция как-то работали, хотя и с повсеместной коррупционной смазкой. Но главное здесь то, что личностная коррупционная обусловленность доступа к общественным благам и сам их низкий уровень совершенно перестали соответствовать идее легитимной публичной власти.
В последние годы советского периода Кавказ представлял собой странное сочетание вопиющей неопатримониальной коррупции «азиатского» размаха и европейских устремлений, основным носителем которых выступала мощная интеллигенция. Эти устремления, впрочем, не всегда были благом. Они могли выражаться в утрированном подражании западной моде, что питало теневые рынки и коррупцию среди самой интеллигенции, которой приходилось изыскивать средства на приобретение втридорога статусно предписанной и столь желанной потребительской контрабанды. Либо, менее безобидно, этот комплекс проявлялся в хвастливо завышенной самооценке национальных культур (армяне гордились своей древностью и изначальным христианством, грузины славились как «французы Кавказа»). Результатом стольких противоречий стало особо ломкое государство – слишком явно корыстное и коррумпированное, чтобы найти в себе легитимность и силы для сохранения функциональной бюрократической устойчивости, и в то же время окруженное многочисленной, активной и амбициозной контрэлитой, в моменты уличных противостояний и этнических войн поддерживаемой задиристым субпролетарским простонародьем. Если оппозиционерам и не