Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да ну, ну, — сказал лоцман, заметив его смущение, — полно грустить заранее, хозяин; утро вечера мудренее, авось все пройдет ладно; у нас есть лихие ребята; проведут, даст бог, благополучно.
— Что ж, Василий Петрович, будешь у меня на казенке? — спросил нетвердым голосом Каютин.
— И рад бы, да не могу, хозяин… как тебя звать прикажешь?
— Тимофей Николаич.
— Не могу, Тимофей Николаич: кашинскому купцу Заворотову да калужскому Полетаеву обещался; слово дороже денег, — я уже пятый год у них барки гоняю.
— Ну, так хоть научи, кого лучше позвать, — мое дело новое; сделай милость.
— Научить научу, изволь.
Глава VI
Боровицкие пороги
Было уже около осьми часов вечера, когда Каютин снова очутился на песчаном берегу Мсты. Солнце медленно склонялось за реку, распуская по небу багровое зарево. Небо было облачно; длинные хребты туч, несомые сильным ветром, застилали горизонт. Окрестность окутывалась уже сизою тьмою, и только дом лоцмана с осенявшими его ветлами, облитый продиравшимися сквозь тучи лучами, обозначался ярким пятном посреди темных обрывов. Но вот и он начал, наконец, тускнуть, зарево еще раз вздрогнуло на стеклах окон, проскользнуло по макушке кровли, и все схватилось сумерками. Каютин спустился вниз к реке и пошел берегом, прислушиваясь к печальному плеску волн, разбивающихся о камни. Неподалеку от ручья, бежавшего с крутизны по берегу, он увидел, двух рыбаков, тащивших из воды лодку. Он чувствовал себя столько одиноким в ту минуту, что обрадовался встрече.
— Здорово, ребята! Бог помощь! — сказал Каютин, подходя к ним.
— Здравствуй, брат!
— Что делаете?
— Да вот лодку боимся оставить в реке, — ишь, солнышко село как! словно к непогоде… того и смотри, в ночь унесет ветром…
— И то, — подхватил другой, — небо словно полымем охватило — к ветру, — да вот и теперь уж начинает добро погуливать… чай, покачает на пристани барки-то… бока-то им понадсадит, сердешным. Будет погода.
«Если к завтрему ветер усилится, я стану хлопотать, чтоб гонку моих судов отсрочили», — подумал Каютин и медленно, повеся голову, поплелся по извилистым переулкам посада, где все уже смолкло. Отказ Василья Петрова, особенно после того, как предстоящая опасность открывалась во всей страшной действительности, отнял у Каютина половину силы и бодрости. Сердце его сжалось еще больнее, когда вошел он на свою красивую казенку и оглянул остальные суда свои.
«Что будет с ними завтра?»
Долго сидел он на палубе и холодный пот выступал у него на лбу каждый раз, как он вспоминал рассказы лоцмана.
Черная, мрачная ночь окутывала берег и реку. Ветер значительно усилился. Скрип барок и яростный плеск буранов, смешиваясь в какую-то унылую, погребальную музыку, способны были навести тоску на самого веселого человека. Каютин машинально глядел на противоположный берег. Там, вдалеке, посреди непроницаемой ночи, мерцал где-то огонек. В том состоянии духа, в котором, находился молодой человек, каждый сторонний предмет вызывает к мечтательности. Воображению Каютина уже представилась теплая лачуга; семья, собравшаяся в дождливую сырую ночь у родного очага, тихий говор под шумок веретена и прялки… он вспомнил Полиньку… как охотно променял бы он теперь все свои планы и надежды на самое скромное, тихое настоящее, — полною поэзии казалась ему тогда такая жизнь! Но сердитый взрыв ветра снова напоминал ему горькую действительность; «поздно возвращаться назад» — гудел ему ветер; «слишком далеко зашел» — напевали ему неугомонные волны. Каютин отирал ладонью холодный пот, выступавший на лице его, мерял скорыми шагами палубу, потом снова успокоивался и снова, опустив голову на руку, вперял влажные глаза свои на клокотавшую под ногами реку. «Вот, — думал он, — завтра снова засветится огонек в лачужке, все будет спать так же спокойно и тихо, как нынче, снова усядется семейка вокруг очага, беззаботно пройдет их вечер, а я в то время останусь, быть может, один, с страшным отчаянием в сердце, все для меня может кончиться, все погибнуть!..»
Наконец он вошел в каюту и зажег свечу.
То была маленькая, низенькая комнатка, оклеенная зелеными обоями; вся мебель ее состояла из стола, двух стульев, сундука, служившего вместе и постелью, и шкафа, в котором хранились: водка, чайник, стаканы и другая необходимая посуда. Маленькая изразцовая печь выходила из подле устроенной кухни; окна были небольшие и низкие, так что подоконники приходились почти в уровень с водой.
Местами по стенам висели платья, а в одном углу на кобяке лежали книги, и на них стоял портрет в красивой рамке. Свеча так ровно горела, что со всех точек маленькой комнаты можно было различить черты портрета.
Каютин лег; но ему не спалось.
Ворочаясь беспрестанно на сырой постели, он напрасно старался согреться, наконец окутался своей шубой, а дрожь все не унималась. Дрожь была внутренняя. Тяжелую ночь переживал он! Кто привык смотреть на себя как на поденщика и равнодушно переходить от дела к делу, не видя и не надеясь конца работе, кто так рос и виден с детства, что никакой переворот не застигает его нечаянно, — и у того сердце стучит громче обыкновенного, когда настает решительная минута. А он, долго ленивый и праздный и вдруг кинутый сумасбродной мыслью в сферу самой горячей и упорной деятельности, — он, не бежавший с поля потому только, что постыдным казалось бегство, но работавший через силу, — какие мучения должен был испытывать он при одной мысли, что труды его могут погибнуть!
Рамы дребезжали при частых порывах пронзительного ветра, который, печально свистя, врывался в щели; изредка дождь колотил по стеклам; глухо шумя и бурля, волны ударяли в бока барки и, рассыпаясь, удалялись с тихим ропотом; потеси мерно, однообразно скрипели. Какая унылая музыка!
Нестерпимо болело и ныло сердце бедного временного купца. Тоска его все увеличивалась и, наконец, перешла в малодушие.
Кругом ни звука, обозначающего присутствие живого существа: некого стыдиться, не перед кем рисоваться; он заплакал.
Легко говорить о деле, легко собираться работать, но когда не сделано привычки к труду, а дело вдруг обрушится на плечи со всеми своими неотразимыми препятствиями и шаткими сторонами и только с неверной и далекой надеждой успеха, немудрено заплакать, особенно когда нет свидетелей жалких слез, которых сам стыдишься.
Он плакал о своем бессилии, плакал о своем малодушии, с отчаянием и злобой подозревая постыдную истину, что погибни завтра его труд, так не хватит у него сил великодушно перенести горе и приняться за новый.
Так действительность ломает и перевертывает тех юношей нашего вялого и ленивого поколения, которые в фантазии