Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шагровскому подумалось, что в тот момент он бы тоже не отказался от присутствия рядом дяди. Но вовсе не для того, чтобы отметить место, где тысячи лет лежало тело. Даже в смертельном бреду, когда силы уходили от него с каждой потерянной каплей крови, он запомнил свой страх перед безмолвным мраком, окружавшим его со всех сторон. Теперь Валентин знал, чего будет бояться всю оставшуюся жизнь — умереть в одиночестве и в темноте.
— Я забрал кольцо с собой. Не помню куда положил… Или в рюкзак, или в карман…
— Больше там ничего не было?
— Не помню… Кажется…
… странный камень. Словно кусок плавника, вынесенного на берег океаном. Твердый, как гранитная плита, но притом сохранивший структуру дерева. Это и есть дерево, наполовину отпиленная, наполовину отломанная дощечка. Странно, но он вдруг четко вспомнил, какова она на ощупь. Буквы, выжженные или вырезанные на ней.
— Дощечка с надписью. Там еще была дощечка. Но я ее не взял — большая.
— Ты нашел ее рядом с телом?
— Да.
— Буквы помнишь?
— Четыре. Странные по написанию, но знакомые… И еще четыре прямо под ними. Но другие, похожие на ивритский алфавит…
Шагровский почувствовал, что джип начал замедляться, и действительно, «патфайндер», мигая аварийными огнями, приткнулся к обочине шоссе.
Профессор полез в перчаточный ящик, и, вывернув его содержимое на пол, нашел копии полицейских протоколов, которые несколько часов назад заполнял в Иерусалиме незадачливый владелец «ниссана», и старую шариковую ручку.
Кац просунулся между креслами и что-то быстро набросал на обратной стороне протокола, разложив бумаги прямо на широком подлокотнике.
— Четыре буквы… Четыре буквы… — бормотал он.
Тонкий лист расходился под его нажимом, словно он пытался писать лезвием.
— Смотри — так?
Он показал рисунок Шагровскому и Арин.
— Похоже?
Профессор раздраженно ткнул пальцем в потолочный плафон над задним сидением, включая лампу подсветки.
— Ну же, Валентин! Постарайся вспомнить! Это должно… Это могло быть в верхней строке!
— Очень похоже, Рувим, только чуть по-другому написаны буквы. Это же латинский алфавит?
— Ну, да! Да! Только в старом написании! — почти выкрикнул Кац. — Это они?
— Да… Я почти уверен!
— Он почти уверен? Да ты представляешь, везунчик, что это может быть? Тебя же не в голову ранили! Смотри… Это же «I»! Дальше «N», следующая — это «R» и последняя «I». Все вместе «INRI»! Арин, переведи нашему герою, что получилось!
— Я знаю, что получилось, Рувим, — сказал Шагровский и улыбнулся уголками рта. — Я же все-таки племянник великого археолога.
INRI–IESVS NAZARENVS REX IVDAEORVM[66]
— Да! — воскликнул профессор. Глаза его горели, сон куда-то подевался. Он был так захвачен происходящим, что явно забыл о том, что сидит не в своем кабинете на кафедре, а в краденой машине, стоящей на обочине шоссе. И вместе с ним в салоне находятся раненый родственник, которого только что похитили из реанимации, и девушка, разыскиваемая полицией по подозрению в соучастии в теракте.
— Там были еще буквы? — спросила Арин.
— Да, ниже…
— На другом языке? — уточнила она.
— Да. Но тот алфавит я не знаю, и вспомнить не смогу.
Шагровский закрыл глаза, пытаясь восстановить в уме вид тех странных букв, но ничего не получилось.
— Нет, не могу… Не помню.
— С ума сойти, — выдохнул Рувим, возвращаясь обратно на водительское место. — Это даже не сенсация. Я не могу подобрать слова. Ну, дети мои, если раньше мы должны были остаться живыми, то теперь — просто обязаны это сделать… Говоришь, оставил табличку вместе с рюкзаком?
— Да.
Профессор тронул джип с места.
— Я пока плохо представляю, как найти место, где ты был, но даю тебе слово, Валентин — если мне для поисков надо будет поставить на уши весь Израиль, я его поставлю.
— Для начала было бы неплохо доехать до места, — заметила Арин. — И доехать живыми. Рувим, ты не засыпаешь?
Профессор помотал головой.
— Пока бодр и весел! Но это не избавляет вас от необходимости со мной болтать…
Римская империя. Эфес
54 год н. э.
Он увидел Мириам, случайно повернув голову.
Мимо этого дома он проходил уже не в первый и не во второй раз. Узкая, мощеная морским камнем улица, аккуратные, в основном жилые дома со спрятанными за заборами двориками. Но не все дворы закрывались от прохожих. В некоторых располагались таверны, не такие большие, как в порту, зато гораздо более опрятные на вид. Матросам, ожидающим развлечений, выпивки и разгула страстей, делать тут было явно нечего, вот они и не забредали в этот квартал. Нечасто, но попадались лавки, опять-таки, совсем не такие, как в порту, рассчитанные на местных, небольшие и с меньшим выбором товара.
Сначала Иегуда подумал, что видит одну из таких лавок, но быстро сообразил, что это не так.
В глубине небольшого тенистого двора, укрытого сверху плотным одеялом дикого винограда, в котором яркими пятнами вспыхивали крупные фиолетовые цветы, располагались несколько квадратных столиков, сидения с необычно высокой спинкой. И только увидев инструменты, разложенные на столах, и уловив сильный запах благовоний, смешанный с крепким духом красной краски для волос, Иегуда сообразил, что видит вход в здешнюю тонстрину[67] — цирюльню.
День уходил, солнце падало в море и, по мере того, как отступал дневной зной, в тонстрину приходили клиенты и маленький дворик наполнялся голосами, движениями, оживал…
Взлетали от сквозняка белые крылья занавесей, щелкали ножницы, скрипели на бритвенном лезвии подрезаемые ловкими руками мастеров и мастериц пряди волос.
Иегуда мазнул по входу во двор взглядом и на мгновение замер. Замер, как от острой боли, пронзившей грудь, прервав шаг и дыхание одновременно.
Иногда мельком замеченный чужой жест, поворот головы, совершенно случайный, непроизвольный, заставляет сердце прыгнуть к горлу, затрепетать, словно попавший в силки голубь, и замереть от щемящего чувства узнавания.
Неужели…
Нет, не может быть…
С моря повеяло прохладой, взвилась снова и опала обессиленно легкая занавесь, перегораживающая двор…