Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Абсолютно добровольны? — еще с большим удивлением спросил Орджоникидзе, но на повторный вопрос ответа не последовало. Только лишь на процессе в своем последнем слове Пятаков сумел сказать: «Всякое наказание, какое вы вынесете, будет легче, чем самый факт признания», чем и дал понять, что его показания вынужденные.
Почему же в ту минуту, перед всеми членами Политбюро, Пятаков не решился сказать правду и рассказать, что с ним проделывали, чем довели его до такого состояния, что он едва держался на ногах? До конца этого постичь невозможно. Но, очевидно, Пятаков понимал, что после очной ставки ему придется вернуться не к себе домой и снова начнутся адовы муки в застенках НКВД. Возможно, медицинские средства парализовали его выдающуюся волю.
Следующим на то же заседание Политбюро привели на очную ставку с Бухариным Карла Радека. Он не имел такого плачевного вида, как Пятаков. Он, как рассказывал Н. И., был лишь необычно бледен и в отличие от предыдущих обвиняемых, представших перед Бухариным на очных ставках, заметно волновался. Он повторял все то же: подпольная троцкистская контрреволюционная организация через Бухарина была связана с такой же контрреволюционной правой. Радек подтверждал свои показания на предварительном следствии: разговор в редакции «Известий» по поводу убийства Кирова, к этому добавилась еще одна подробность — согласование с Бухариным покушения на тов. Сталина (именно так он выразился). Без убийства Сталина реставрация капитализма, сказал К. Радек, была бы невозможна. Никто из членов Политбюро не пытался задать Радеку вопрос, выразить недоверие его признаниям. Все сидели безучастно. Показания Радека вполне устраивали Сталина. Он делал вид, что принимает все за истину. Серго Орджоникидзе после неудачной попытки услышать правду от Пятакова, на что он, очевидно, надеялся, тоже молчал, но вид у него был крайне возбужденный и глаза выражали смятение и недоумение…
Наконец заговорил Бухарин:
— Скажите, Карл Бернгардович, когда вы лжете — теперь, в своих фантастических показаниях, или лгали тогда, когда на даче вы просили меня написать Сталину о вашей невиновности? Я выполнил вашу просьбу.
Радек молчал.
— Я прошу ответить мне на вопрос: вы просили меня написать о вашей невиновности Сталину?
— Да, просил, — подтвердил Радек и разрыдался. — Воды! — попросил он. — Мне дурно.
Сталин налил из графина воды и поднес Радеку. Рука у Радека дрожала так сильно, что вода выплескивалась из стакана.
На этом очная ставка закончилась. Когда Радека увели, Сталин спросил Бухарина, чем он объясняет, что все на него показывают.
— Это вы лучше меня можете объяснить, — ответил Н. И. и снова потребовал комиссии по расследованию работы НКВД. Но никто не внял его просьбе.
Придя домой и подробно рассказав все мне, Н. И. сказал:
— Я возвратился из ада, ада временного, но нет сомнения, что я попаду в него прочно, меня сегодня же могут арестовать. Очевидно, только в таком случае я до конца смогу объяснить себе происходящее…
Я повторяю: самое ошеломляющее впечатление на Н. И. произвела первая очная ставка с Г. Я. Сокольниковым, несмотря на ее видимый благоприятный исход. За полгода следствия от постепенного психологического изнурения Н. И. в какой-то степени адаптировался, стал спокойнее относиться к эпитетам «террорист», «вредитель», «заговорщик». Временами, отупевая от ужаса, он становился равнодушным, безразличным, затем снова приходил в неописуемую ярость.
Все это происходило в то время, когда наступил перелом к лучшему в сельском хозяйстве, была отменена карточная система, гигантски выросла промышленность и, с какими бы трудностями это ни было сопряжено, в стране были созданы новые производительные силы. Н. И. не оглядывался назад, он смотрел вперед. Советский Союз стал оплотом мира перед лицом наступающего фашизма. Престиж нашей страны к 1936 году на международной арене как никогда был высок. В середине 1935 года VII Конгресс Коминтерна призывал к единому фронту против фашизма все коммунистические и социалистические партии, и, для того чтобы добиться успеха, надо было сохранить с трудом завоеванный авторитет страны; в январе 1936 года в обращении «Моим советским друзьям» Ромен Роллан писал: «Да покорит человечество идея, которой вы служите, вера, которая воплощена в вас!» А буквально через считанные месяцы величайшая несправедливость истории — Большой Террор, не знающий прецедента абсурд, как выражался Н. И., душил партию, ее светлые идеалы, рушил его великую надежду на гуманизацию общества. «Чего мы хотим, это социалистического гуманизма», — сказал в своем последнем докладе, произнесенном в Париже в апреле 1936 года, Бухарин. Но адово пламя террора разгоралось. Н. И. и понимал, и отказывался понимать, не мог разобраться в том, что происходит, ибо человеческое мышление значительно консервативней, чем быстротекущее время.
Через несколько дней после очных ставок начался процесс так называемого «параллельного» троцкистского центра. Перед судом предстали 17 человек, среди них К. Радек, Ю. Пятаков, Г. Сокольников, Л. Серебряков, Н. Муралов… Бухарин газет, освещающих процесс, даже не смотрел, отбрасывал в сторону.
— Не могу читать этот бред — с меня хватило их показаний на очных ставках, — в полном отчаянии говорил он. Когда я прочла ему приговор и он узнал, что Сокольников и Радек получили не расстрел, а по 10 лет, Н. И. предположил, что они заработали себе жизнь клеветой против него. Хотя для него было ясно, что они клеветали вынужденно и на самих себя. Я же думаю, что их временно оставили жить как приманку для Н. И., Рыкова и других обвиняемых, чтобы показать, что самооговором и клеветой на товарищей можно сохранить себе жизнь. В этом, я думаю, был тайный расчет Сталина, тем более что такой тактический ход ему ничего не стоил, так как в дальнейшем и Радек, и Сокольников были уничтожены, чего Н. И. знать уже не мог.
— Кто же такое мог предвидеть! Разве только Нострадамус! — в полном замешательстве воскликнул Н. И. после окончания процесса.
Процесс над вымышленным «параллельным» троцкистским центром продолжался с 23 по 30 января 1937 года. До ареста Н. И. оставалось немногим меньше месяца.
Этот последний месяц был самым тяжелым. Впрочем, у Н. И. были мгновения относительного просветления, когда он надеялся на жизнь. Слишком затянулось их (Бухарина и Рыкова) «дело», с арестом всё медлили.
— А что если вышлют меня к чертям на рога, ты поедешь со мной, Анютка? — с детской наивностью спрашивал он. — Неужто перед всем миром Коба устроит третье средневековое судилище? Мне только исключение из партии невыносимо, трудно будет пережить, а дело я найду себе всюду: займусь естественными науками, поэзией, напишу повесть о пережитом; рядом жена любимая, сын будет подрастать… О чем еще можно мечтать при сложившихся обстоятельствах!
— К чертям на рога я с тобой поеду, но боюсь, что это лишь радужные мечты, — я не могла успокаивать Н. И.
Проблески оптимизма длились недолго, перспектива была предельно ясна.
Н. И. сидел в своей комнате, как в западне. В последнее время даже в ванную помыться я с трудом заставляла его выйти. Он опасался столкнуться с отцом не только потому, что не хотел огорчать его своим видом, еще больше боялся вопроса: «Николай! Что происходит?» Н. И. приносило облегчение, что умершая в 1915 году мать не видит его страданий. Любовь Ивановна, зная, что сын с детства был увлечен естественными науками, мечтала, чтобы он стал биологом (судьба биологов в ту мрачную пору оказалась не лучше, чем судьба старых большевиков), и огорчалась, что Николай занялся революционной деятельностью, волновалась, когда к ним на квартиру до революции приходили с обыском. «Что бы было с ней теперь — трудно себе вообразить!» — часто говорил Н. И.