Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это было, вероятно, самое важное научное решение из сделанных Штрумом; оно влияло на теоретические взгляды физиков. Соколов по лицу Штрума, видимо, понял, что слишком уж охотно и легко перешел к разговорам о текущих делах.
– Любопытно, – сказал он, – вы совсем по-новому подтвердили эту штуковину с нейтронами и тяжелым ядром, – и он сделал движение ладонью, напоминавшее стремительный и плавный спуск саней с крутого откоса. – Вот тут-то нам и пригодится новая аппаратура.
– Да, пожалуй, – сказал Штрум. – Но мне это кажется частностью.
– Ну, не скажите, – проговорил Соколов, – частность эта достаточно велика, ведь гигантская энергия, согласитесь.
– Ах, ну и бог с ней, – сказал Штрум. – Тут интересно, мне кажется, изменение взгляда на природу микросил. Это может порадовать кое-кого, избавит от слепого топтания.
– Ну уж и обрадуются, – сказал Соколов. – Так же, как спортсмены радуются, когда не они, а кто-нибудь другой устанавливает рекорд.
Штрум не ответил. Соколов коснулся предмета недавнего спора, шедшего в лаборатории.
Во время этого спора Савостьянов уверял, что работа ученого напоминает собой тренировку спортсмена, – ученые готовятся, тренируются, напряжение при решении научных вопросов не отличается от спортивного. Те же рекорды.
Штрум и особенно Соколов рассердились на Савостьянова за это высказывание.
Соколов произнес даже речь, обозвал Савостьянова молодым циником и говорил так, словно наука сродни религии, словно бы в научной работе выражено стремление человека к божеству.
Штрум понимал, что сердится в этом споре на Савостьянова не только за его неправоту. Он ведь и сам иногда ощущал спортивную радость, спортивное волнение и зависть.
Но он знал, что суета, и зависть, и азарт, и чувство рекорда, и спортивное волнение были не сутью, а лишь поверхностью его отношений с наукой. Он сердился на Савостьянова не только за правоту его, но и за неправоту.
О подлинном своем чувстве к науке, зародившемся когда-то в его еще молодой душе, он не говорил ни с кем, даже с женой. И ему было приятно, что Соколов так правильно, возвышенно говорил о науке в споре с Савостьяновым.
Для чего теперь Петр Лаврентьевич вдруг заговорил о том, что ученые подобны спортсменам? Почему сказал он это? Для чего сказал, и именно в особый, чрезвычайный момент для Штрума?
И, чувствуя растерянность, обиду, он резко спросил Соколова:
– А вы, Петр Лаврентьевич, неужели не радуетесь вот тому, о чем мы говорили, раз не вы поставили рекорд?
Соколов в эту минуту думал о том, насколько решение, найденное Штрумом, просто, само собой разумелось, уже существовало в голове Соколова, вот-вот неминуемо должно было быть и им высказано.
Соколов сказал:
– Да, именно вот так же, как Лоренц не был в восторге, что Эйнштейн, а не он сам преобразовал его, Лоренцевы, уравнения.
Удивительна была простота этого признания, Штрум раскаялся в своем дурном чувстве.
Но Соколов тут же добавил:
– Шутки, конечно, шутки. Лоренц тут ни при чем. Не так я думаю. И все же я прав, а не вы, хотя я не так думаю.
– Конечно, не так, не так, – сказал Штрум, но все же раздражение не проходило, и он решительно понял, что именно так и думал Соколов.
«Нет в нем искренности сегодня, – думал Штрум, – а он чистый, как дитя, в нем сразу видна неискренность».
– Петр Лаврентьевич, – сказал он, – в субботу соберутся у вас по-обычному?
Соколов пошевелил толстым разбойничьим носом, готовясь сказать что-то, но ничего не сказал.
Штрум вопросительно смотрел на него.
Соколов проговорил:
– Виктор Павлович, между нами говоря, мне что-то перестали эти чаепития нравиться.
Теперь уже он вопросительно посмотрел на Штрума и, хотя Штрум молчал, сказал:
– Вы спрашиваете, почему? Сами понимаете… Это ведь не шутки. Распустили языки.
– Вы-то ведь не распустили, – сказал Штрум. – Вы больше молчали.
– Ну, знаете, в том-то и дело.
– Пожалуйста, давайте у меня, я буду очень рад, – сказал Штрум.
Непонятно! Но и он был неискренен! Зачем он врал? Зачем он спорил с Соколовым, а внутренне был согласен с ним? Ведь и он убоялся этих встреч, не хотел их сейчас.
– Почему у вас? – спросил Соколов. – Разговор не о том. Да и скажу вам откровенно, – поссорился я со своим родичем, с главным оратором – Мадьяровым.
Штруму очень хотелось спросить: «Петр Лаврентьевич, вы уверены, что Мадьяров честный человек? Вы можете за него ручаться?»
Но он сказал:
– Да что тут такого? Сами себе внушили, что от каждого смелого слова государство рухнет. Жаль, что вы поссорились с Мадьяровым, он мне нравится. Очень!
– Неблагородно в тяжелые для России времена заниматься русским людям критиканством, – проговорил Соколов.
Штруму снова хотелось спросить: «Петр Лаврентьевич, дело ведь серьезное, вы уверены в том, что Мадьяров не доносчик?»
Но он не задал этого вопроса, а сказал:
– Позвольте, именно теперь полегчало. Сталинград – поворот на весну. Вот мы с вами списки составили на реэвакуацию. А вспомните, месяца два назад? Урал, тайга, Казахстан, – вот что было в голове.
– Тем более, – сказал Соколов. – Не вижу оснований для того, чтобы каркать.
– Каркать? – переспросил Штрум.
– Именно каркать.
– Да что вы, ей-богу, Петр Лаврентьевич, – сказал Штрум.
Он прощался с Соколовым, а в душе его стояло недоуменное, тоскливое чувство.
Невыносимое одиночество охватило его. С утра он стал томиться, думать о встрече с Соколовым. Он чувствовал: это будет особая встреча. А почти все, что говорил Соколов, казалось ему неискренним, мелким.
И он не был искренен. Ощущение одиночества не оставляло его, стало еще сильней.
Он вышел на улицу, и его у наружной двери окликнул негромкий женский голос. Штрум узнал этот голос.
Освещенное уличным фонарем лицо Марьи Ивановны, ее щеки и лоб блестели от дождевой влаги. В стареньком пальто, с головой, повязанной шерстяным платком, она, жена доктора наук и профессора, казалась воплощением военной эвакуационной бедности.
«Кондукторша», – подумал он.
– Как Людмила Николаевна? – спросила она, и пристальный взгляд ее темных глаз всматривался в лицо Штрума.
Он махнул рукой и сказал:
– Все так же.
– Я завтра пораньше приду к вам, – сказала она.
– Да вы и так ее лекарь-хранитель, – сказал Штрум. – Хорошо, Петр Лаврентьевич терпит, он, дитя, без вас часа прожить не может, а вы так часто бываете у Людмилы Николаевны.
Она продолжала задумчиво смотреть на него, точно слыша и не слыша его слова, и сказала:
– Сегодня у вас совсем особое лицо, Виктор Павлович. У вас случилось хорошее?
– Почему вы решили так?
– Глаза у вас не так, как всегда, – и неожиданно сказала: – С вашей работой хорошо, да? Ну, вот видите, а вы считали, что из-за