Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На заданные мне вопросы по содержанию постановления о моем привлечении отвечаю, что в общем в постановлении этом факты изложены верно и роли отдельных лиц освещены правильно, но деталей я за давностью времени не помню, а потому изложить сейчас все принимавшиеся мною меры по охране Столыпина и бывшего императора, а равно подробно рассказать о взаимоотношениях моих с генерал-лейтенантом Курловым, статским советником Веригиным и Богровым не могу, а также не могу припомнить всех обстоятельств, предшествовавших убийству Столыпина и имевших место после убийства».
В таком же духе прошёл и допрос Курлова, откровенная и наглая ложь которого о том, что Богров был, оказывается, всего лишь «случайным осведомителем», не вызвала у ЧСК необходимых дальнейших вопросов: «Постановление о привлечении меня в качестве обвиняемого мне объявлено, и я не признаю себя виновным в превышении власти, имевшем весьма важные последствия. Я подтверждаю все фактические обстоятельства дела, которые были мной изложены при допросе меня в качестве обвиняемого сенатором Шульгиным. Считаю нужным добавить, что Богров в то время ни в каком преступном сообществе не состоял, что ему самому не были известны лица, которые предполагали совершить убийство Столыпина. Все меры к задержанию преступников, которых должен был указать Богров, были приняты. Что о допущении Богрова в Купеческий сад и в театр мне ничего не было известно, и я такого разрешения не дал бы, т. к. это противоречило всем моим распоряжениям. При этом считаю нужным ещё добавить, что Богров в этот момент секретным сотрудником не состоял, а являлся лишь простым случайным осведомителем».
В итоге после нескольких подобных допросов дело ушло в песок, если не считать того, что неожиданно, без какой-то необходимости ЧСК допрашивает в сентябре брата казнённого террориста из охранки Владимира Богрова, часть показаний которого целесообразно привести:«… он (Дмитрий Богров. – Авт.) высказывался совершенно определённо, защищая идею борьбы с существовавшим политическим и социальным порядком путём самых крайних средств – всеобщих забастовок, террористических актов и прочее. При этом он ставил успех подобной борьбы в зависимость только от сознательности и нравственного подъёма личности, идущей на такую борьбу, – я помню, он всегда повторял, что, по его мнению, не настолько важно уничтожить кого-либо из «великих» мира сего, как испытать высшую степень негодования и нравственного протеста при виде несправедливостей повседневной жизни и потому гораздо больший революционер тот, который уничтожает городового, вследствие учиняемой им дикой расправы, чем тот, который стремится к сенсационному террористическому акту. В связи с этим он рассказывал о подготовлявшихся в Киеве покушениях на убийство начальника Киевского охранного отделения Кулябко, на поджог военно-окружного суда, на учинение взрыва в охранном отделении и прочих планах, имеющих чисто местное значение. О знакомстве брата с Кулябко в то время мне ничего не было известно, но для меня не может быть никакого сомнения в том, что сношения его с охранным отделением могли быть им предприняты только с чисто революционной целью. Никаких иных мотивов у брата моего быть не могло. Им не могли руководить корыстные побуждения, так как отец мой человек весьма состоятельный, при этом щедрый не только по отношению к родным и близким, но и по отношению к совершенно чужим людям, всегда обращающимся к нему за помощью, и, конечно, Кулябко не мог бы соблазнить брата 50-100 рублями. Тем более по отношению к брату, убеждений которого отец всегда так опасался, он готов был пойти на какие угодно расходы и материальные жертвы, чтобы удержать брата от революционной деятельности и, как я указывал, даже тщетно пытался удержать его заграницей. Кроме того, брат мой жил сравнительно скромно, а потому не испытывал нужды в деньгах и бюджет его, как студента, не выходил за пределы 50–75 рублей в месяц. Лучшим подтверждением этого служит то, что после смерти его не осталось никаких долгов, никаких векселей или иных обязательств, им выданных. Не могло также побудить моего брата к вступлению в сношения с Кулябко какое-либо давление или принуждение со стороны Кулябко: ни в момент, к которому приурочивается его сближение с Кулябко, а именно начало 1907 года, ни до этого никаких дел за братом не числилось и до сентября 1908 г. он не подвергался ни разу аресту. С другой стороны, возможность возникновения у брата подобного плана – использовать охранное отделение с революционными целями, облегчалась анархическими убеждениями его, независимостью его от какой-либо партийной организации (так как анархисты, как брат мне разъяснял, даже при взаимном сотрудничестве образуют не «партию», а «группу», предоставляя полную свободу действий всем своим членам), и, наконец, вполне допустима, с точки зрения излюбленной идеи брата, отвечающей его азартной и смелой натуре, о том, что цель оправдывает всякие средства. Тем не менее, я глубоко убеждён, что сведения, которые давал брат Кулябко, если бы факт этот подтвердился, могли носить лишь самый безразличный характер, что с несомненностью должно выясниться при проверке участи тех лиц, которые были указаны Кулябко и момента, когда эти указания делались братом. Уже одно то обстоятельство, что появление брата у Кулябко относится ко времени непосредственно после возвращения брата из заграницы, доказывает, что он не мог сообщить Кулябко каких-либо серьёзных данных. Конечно, в интересах Кулябко и его начальства было доказать серьёзность оказанных братом услуг охранному отделению, так как это для них единственный способ оправдать и объяснить столь легкомысленное к брату доверие. Однако именно тот обман, на который решился пойти брат в конце августа 1911 г., убеждая Кулябко и его начальство в вымышленной истории с приехавшими в Киев революционерами «Иваном Яковлевичем» (Владимир Богров неточен. Правильно «Николай Яковлевич». – Авт.) и «Ниной Александровной» «с бомбой», – доказывает его уверенность в недальновидности и легковерии этих деятелей охраны. Кроме того, мне вспоминается, что брат всегда отзывался о Кулябко как о весьма легкомысленном и поверхностном человеке. Наконец, мне известно, что осенью 1908 г., после освобождения брата из-под ареста, со стороны товарищей его, заключённых в Киевской тюрьме, возникли подозрения против него и обвинения его в сношениях с охранным отделением. Деятельность его, вследствие этого, была подвергнута расследованию со стороны представителей разных партий, и, ввиду данных им объяснений, он был совершенно реабилитирован, о чём и было сообщено в тюрьму. Ввиду всех этих обстоятельств и соображений, я убеждён, что брат мой с самого начала вёл с охранным отделением, в лице Кулябко, смелую игру, одинаково опасную как для него самого, так и для охранного отделения, имеющую единственную цель – осуществление революционного плана и закончившуюся так, как это было первоначально задумано братом, – террористическим актом, не повлёкшим за собой ни одной лишней жертвы со стороны революционеров, но подорвавшим всю охранную систему. Должен, впрочем, заметить, что в революционной деятельности брата был почти 2-х летний перерыв – начиная с конца 1909 г. по август мес[яц] 1911 года. Этот перерыв он объяснял полным разочарованием в своих товарищах по революционной работе. По собственному его заявлению, он убедился, что большинство из них были не идейными сторонниками анархизма, а людьми, преследующими свои узко эгоистические или даже корыстные цели. Поэтому он не считал возможным дальнейшую работу совместно с ними и говорил, что если когда-нибудь он решится на какой-либо революционный акт, то совершит его только единолично, без помощи кого-либо из товарищей. Это заявление сделано было братом в апреле мес[яце] 1911 г. двоюродному брату Валентину Евсеевичу Богрову, гостившему несколько дней в Киеве, постоянно же живущему в Москве. Возможно, что перерыв в революционной работе брата являлся результатом естественного утомления, а может быть и желанием совсем оставить работу, как он это пишет в письме к родителям. Во всяком случае, у него была полная возможность заняться мирной профессиональной деятельностью – ни пред кем никаких обязательств у него не было, он провёл почти два года вне Киева, вдали от Кулябко и своих бывших товарищей по революционной работе, и проектировал поехать в Париж, ввиду национальных ограничений, мешавших ему работать в России. Если, тем не менее, он вернулся на прежнюю дорогу, то только по свободно принятому решению, так как никаких оснований для того, чтобы предполагать наличность принуждения с чьей-либо стороны и какого-либо внешнего воздействия на его волю, не имеется. Впрочем, действительно, весной 1911 г. к брату являлся, как это мне рассказывал отец, какой-то неизвестный с обвинениями в неправильном отчёте в израсходованных в 1908 году деньгах и с требованием предъявить оправдательные документы по всем расходам. Это требование брат считал явно шантажным, так как отчёт был им своевременно напечатан в «Бунтаре», а расписки по мелким расходам на извозчиков, посыльных, железнодорожные билеты и прочее он считал невозможным представить. Тем не менее, отец дал ему требуемые деньги, кажется, несколько сот рублей, которые и были им уплачены неизвестному лицу, чем дело было совершенно ликвидировано. Переходя к событиям 1 сентября, я, прежде всего, должен отвергнуть попытку некоторых корреспондентов периодической печати изобразить роль Кулябко, Курлова и других как простое соучастие в совершённом братом преступлении. Основанием для таких предположений послужили, как это потом рассказывали лица, присутствовавшие в суде во время слушания дела брата, ответы моего брата на предлагаемые председателем и прокурором вопросы, причём брат определённо отвергал все подобные возводимые против Кулябко и других обвинения. Хотя такая защита Кулябко и других со стороны моего брата и удивляла в то время некоторых, однако, с точки зрения высказанного мною раньше, такое стремление брата совершенно понятно. Задачей моего брата отнюдь не являлось втянуть, без всякого к тому основания, Кулябко, Курлова и других в своё дело, так как он тем самым превратил бы акт, совершённый им с чисто революционной целью, в простое убийство, совершённое с умыслом и заранее обдуманным намерением – ведь только таковы могли быть планы Кулябко, Курлова и других. Брат только и мог, в интересах своей собственной идеи, давать показания, благоприятные для Кулябко, Курлова и других в смысле уголовной их ответственности за происшествие 1 сентября, так как люди эти сделались жертвой отчасти своей недальновидности, а, главным образом, самой охранной системы, существовавшей на самых законных основаниях, но никак не злого умысла с их стороны. Кроме того, и объективная обстановка преступления приводит к заключению о невозможности их соучастия в нём – ведь ничего не делалось для того, чтобы скрыть их сношений с братом непосредственно перед событием 1 сентября, в конце августа мес[яца] и в день убийства в театре, билет был выдан брату самим Кулябко из взятых на своё имя и прочее. Далее, как мне известно со слов моей тётки Марии Богровой, жившей 1 сентября в Киеве в доме отца, присланная охранным отделением ночью 1 сентября команда полицейских и филеров для производства обыска была настроена самым зверским образом и разыскивала мистических «Ивана Яковлевича» и «Нину Александровну» по всем закоулкам дома – на чердаках, в подвалах, в саду и даже в соседних усадьбах, что свидетельствует о том, что Кулябко был совершенно убеждён в существовании этих вымышленных лиц (Кулябко просто должен был продемонстрировать, что был уверен в их существовании. – Авт.). Наконец, мне вспоминается, как брат мой еще в начале августа торопился вернуться из дачного места Потоки, где мы проводили лето, в Киев, ссылаясь на свои занятия у патрона, присяжного поверенного А. С. Гольденвейзера. Теперь для меня ясно, что уже тогда в нём созрел план совершения террористического акта во время киевских торжеств по случаю приезда государя и как-то раз он мне даже предложил вопрос, какое, по моему мнению, могло бы произвести впечатление на общество убийство Столыпина. Не придавая вопросу этому особого значения, так как я знал, что в то время брат мой совершенно оставил революционную деятельность, я совершенно спокойно ответил ему, что считаю реакцию слишком сильной в обществе для того, чтобы какой бы то ни было террористический акт мог произвести в нём психологический сдвиг. Вот эти факты создают во мне полную уверенность, что брат мой не являлся и не мог являться бессознательным, а тем более сознательным, оружием в руках Кулябко, Курлова и других, а наоборот, использовал их в своих революционных целях. По вопросу о том, почему мой брат в показаниях, как бы нарочито, подчёркивал, что в период 1907–1909 годов действовал в интересах охранного отделения, я должен сказать, что вижу в этом его заявлении последний и, может быть, самый крупный из совершённых им анархических актов. И прежде нередко брат высказывал взгляды, поражавшие в первый момент окружающих своей парадоксальностью, но, тем не менее, вполне последовательно вытекающие из исповедуемой им анархической теории. Впрочем, в этом своём последнем анархическом акте он не сумел соблюсти строгой последовательности с начала и до конца, что я объясняю отчасти внезапностью этого принятого им решения, отчасти же теми ужасными нравственными и физическими потрясениями, которые ему пришлось испытывать. Насколько мне известно, в первом своем показании, данном им 1 сентября, он указывал лишь на революционные цели, которые он преследовал и на создавшееся у него давно решение совершить покушение на жизнь Столыпина. И только в дальнейших своих показаниях он дает иное освещение своей деятельности в 1907–1908 годах в Киевск[ом] охранном отделении, причём, однако, на целый ряд вопросов следователя, направленных к объяснению столь быстрых и странных переходов от революционной деятельности к охранной и вновь к революционной, он отказывается отвечать, ссылаясь на «свою логику». Далее, в двух письмах на имя родителей, фотографии с которых я представляю, он подчёркивает, что желает оставить о себе воспоминание у родителей, как о человеке, «может быть и несчастном, но честном», и указывает, что не может, несмотря на все старания, «отказаться от старого», т. е. от революционной деятельности. Таковы противоречия, в которые он всё время впадал, стремясь изобразить свою деятельность 1907–1909 гг., как направленную в интересах охраны. Между тем, представляясь сотрудником Кулябко, брат мой, по моему убеждению, имел в виду направить удар на всю систему охранного розыска. В том виде, в каком он старался изобразить событие 1 сентября, ответственность за него переносилась с отдельных лиц, которым была вверена охрана Столыпина, на всю ту систему, которую сам Столыпин возглавлял. Совершение убийства Столыпина обыкновенным революционером привело бы только к новому усилению деятельности охранных отделений и увеличению бдительности агентов. Тогда как совершение этого акта человеком, который раньше сам будто бы содействовал целям охраны и потому был посвящён во все её тайны и только вследствие этого получил возможность совершить задуманное, переводит вопрос о том, как уберечься от революционеров, на вопрос о том, как избавиться от самих охранников. Этими соображениями, несомненно, только и руководствовался мой брат, когда решился принести в жертву революционной идее не только свою жизнь, но и свою честь. И нельзя не признать, что эта последняя его жертва оправдалась в том смысле, что ни одно политическое убийство не подняло такой бури страстей, как убийство Столыпина, и именно вследствие того психологического осложнения, которое было внесено в дело. Вспомним дебаты Государственной думы, где правительству наносились одновременно удары с левой и с правой стороны – с левой за охранную систему, с правой – за неудачную борьбу с революцией; вспомним огромную литературу, которую вызвало дело Столыпина; вспомним значительные перемены в личном составе администрации, скомпрометированной «действительными и мнимыми» (как пишет брат родителям) разоблачениями брата; наконец, всё настоящее дело и связанные с ним десятки томов следственных производств, ревизий и прочее – весь этот огромный агитационный материал мог явиться только в результате того двойного удара, который был нанесён покойным братом и который был направлен против известной физической личности, с одной стороны, и против всей той системы, [на] которой личность эта держалась, с другой стороны. Этими соображениями я объясняю, почему мой брат на суде вместо длинной изобличающей правительство революционной речи, к которым так привыкли военные судьи того времени и которая не принесла бы пользы ни ему, ни другим, ограничился вымышленным признанием своего сотрудничества в охранном отделении, которое вызвало в обществе бурю негодования, направленного против охранной системы. Мой брат был слишком умён, чтоб не понимать, как ему было легко объяснить всё своё поведение революционными целями и как такое его объяснение были бы рады поддержать все тогдашние представители официальной власти. Но он пошёл иным путём и принёс новую жертву, быть может, самую тяжелую, во имя той же революционной идеи, за которую отдал и свою жизнь».