Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но новая среда не могла удовлетворить техническую и (в конечном счете) артистическую душу Маяковского. С одной стороны, глубококоллективистский дух новой школы был против шерсти индивидуалисту Маяковскому, которому трудно было стать искренним рядовым движения. С другой – он не мог не видеть явную бедность новой литературной культуры, отказавшейся от культурного на следия всего «формального» периода русской литературы. И эта бедность была не только культурной аскезой. Несмотря на большую общественную заостренность, пролетарская литература была не только беднее литературы 1910-х годов, но она имела меньший общественный вес. Вопреки упадочно буржуазному культу «культурных ценностей» художественное творчество ни в какой мере не является показателем ценности или силы данной социальной группы в данное время. Наоборот, скорее можно утверждать, что художественное творчество, являясь результатом внутренней травмы, ценно прямо пропорционально количеству социальной энергии, не находящей себе приложения в действии. Чем адекватнее возможность действия для наличной энергии, тем больше этой энергии вкладывается в прямое социальное действие и тем меньшему количеству приходится удовлетворяться «целесообразностью без цели». Главная причина скудости пролетарской литературы СССР – поглощение всех лучших пролетарских сил непосредственной работой социалистического строительства.
Мы не знаем субъективных причин, приведших Маяковского к самоубийству (и, будем надеяться, не скоро узнаем – «покойник этого ужасно не любил»). Но объективный смысл его смерти ясен – это признание, что индивидуалистическая литература, уходящая своими корнями в дореволюционное общество, новой советской культуре не нужна.
Социальное действие смерти Маяковского оказалось двойственным. Если смерть Пушкина – убийство его средою, которой он, казалось, окончательно подчинился – искупила все его социальные грехи и канонизировала его новую душу за счет забвения старой, смерть Маяковского прежде всего открыла всем глаза на забытый было факт, что по природе своей он был человек иного общества, чем люди, с которыми он шел, что он был старый, а не новый. Но это впечатление не могло быть окончательным. Уже то, что Маяковский умер с величайшим достоинством и чувством ответственности, смиряя до последней секунды свою индивидуалистическую душу и заботясь до конца о том, чтобы свести к минимуму социальную вредность своего акта – не могло не вызвать величайшего уважения к нему как человеку и гражданину. Но еще важней было то, что он показал свою старую душу только для того, чтобы ее убить. Само убийство было актом индивидуалиста и одновременно расправой над индивидуализмом. До-пролетарскую литературу оно похоронило навсегда[257]. Но героем и предтечей будущего оно его сделать не могло. Пушкина смерть сделала путеводною звездой нового, Маяковского она только отметила как сильнейшего из старых, сделавшего все, что в его власти, чтобы войти в новое, но не сумевшего войти.
7 ноября 1930 года.
Мы уже писали в «Предложении читателям», что и смерть Маяковского не у всех вызвала огорчение и трепет, и о том, что рассуждения о ждущем поэта конце писались на протяжении всей его жизни.
Так, в «Пушторге» Ильи Сельвинского находится и такой прижизненный для Маяковского пассаж на интересующую нам тему:
Этот «Зайцев» был одним из субститутов Маяковского.
И это не случайно.
Разумеется, Сельвинский многократно пытался предсказать в своих текстах и реальную смерть Маяковского. Конечно, ничего зловещего в момент написания эти строки не несли, будучи в основном лишь парафразами стихов самого Маяковского на эту тему. Сам поэт столь часто предсказывал свое самоубийство, что от очередного обыгрывания этого в литературной полемике ничего особенного произойти и не могло. К тому же все это имело чисто литературный подтекст – речь шла о творческой смерти, связанной с неприемлемой – и не только для Сельвинского – литературной позицией Маяковского.
Но вот что появилось за подписью Сельвинского в дни и месяцы, последовавшие за смертью Маяковского:
В первоначальном варианте содержались и такие строки:
В этой эпиграммке немало интересного. Например, трудно себе представить, что Сельвинский «не знал», из чего сделана «исповедь» Маяковского «Во весь голос»…
Сколько там «Памятника», «Домика в Коломне», Есенина или даже «Пушторга»… Сельвинскому до такой степени хотелось уесть даже мертвого Маяковского, что неожиданно в стихи проникла пошлость. То, чего до этого мы, кажется, не замечали. Разговоры о самоубийстве Маяковского в связи с аналогичным поступком Есенина не вел только ленивый. Слишком уж на поверхности была эта аналогия.
Однако надо лишь радоваться, что некоторые другие тексты Сельвинского, написанные практически в дни похорон Маяковского, остались в архивах. В РГАЛИ сохранился уникальный, по-видимому, документ. Черновик заявления или письма Сельвинского, написанный непосредственно в дни траура и датированный 16 апреля 1930 года:
«Горе, испытываемое поэтами различных революционных школ в связи со смертью Маяковского, некоторые литературные гешефтмахеры пытаются рассматривать как ликвидацию этими поэтами своих разногласий с Маяковским. Больше того: и сделать политическую карьеру на изъявлении печали по поводу гибели вчерашнего врага. Есть такие газетные черви, которые подкармливаются возле трупа. Черви эти сейчас пытаются превратить мощь Маяковского в мощи его, прикосновение к которым кощунство. Для меня мощей Маяковского не существует. Для меня поэт Маяковский был и остался живым противником на литературном ринге. Для меня смерть Маяковского только чрезвычайно мучительное и совершенно излишнее доказательство глубокой неправильности его художественной программы, которая была слишком нищей и слишком убогой для его огромного дарования»[258].