Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гости столпились у крыльца и всматривались в неуверенное мигание слабого фонарика где-то там, среди битых кирпичей, железных обручей от бочек, мятых ведер и дырявых самоваров, среди чугунных утюгов и забытых со времен второй мировой войны мотков колючей проволоки, на которой оставались клочья ошеверовских трусов.
С каменной изысканностью откинулся в кресле Игореша. Закинув ногу на ногу, уставившись в ненавистные уже флоксы, сидела Селена. Костя остался на диване, как всегда, устремленный вперед неудержимым своим профилем. Сейчас в этом профиле просматривалась безжалостность, в нем было что-то от топора. Даже Нефтодьев свесился из чердачной дыры и с тревогой вслушивался в происходящее. Он был давно небрит, немыт, разум совсем покинул его взор, но, несмотря на эти внешние перемены, Нефтодьев все понимал, более того, Автор подозревает, что он стал понимать больше, нежели прежде. Если раньше его светлый ум откликался лишь на отвлеченные понятия, вроде продовольственной программы или жилищных посулов государства, то теперь нефтодьевское сознание налилось нравственностью, и его совершенно перестали волновать газетные страницы, программа «Время» и телевизионные посиделки обозревателей.
— Есть! — донеслось из-под пола, и Нефтодьев мгновенно исчез в чердачной темноте. — Нашел! — донесся сдавленный, но радостный голос Ошеверова.
Гости потянулись на террасу и быстро расселись, ожидая дальнейших событий. Из-под пола еще некоторое время доносилось сопение, слышался грохот раскалывающихся кирпичей, влажно и могуче бились друг о дружку не то бревна, не то ошеверовские коленки, и наконец показался его мощный зад, обтянутый рваными сатиновыми трусами. По ступенькам Ошеверов поднялся босой, перемазанный в глине, в волосах его запутался ком паутины вместе с пауком, трусы висели на одной ягодице, но в руке он сжимал конверт.
— Шаман был прав, — сказал Ошеверов.
— Падай, Игореша, ты убит, — сказал Шихин, с улыбкой глядя на Ююкина.
— В каком смысле? — спросил тот, бледнея.
— Конечно, в переносном... Это мы в детстве в войну играли... Ружья и винтовки делали из подсолнечника. К осени стебли высыхали и становились пустотелыми, и если их удачно обрезать, обработать корневище, то они походили на странные пистолеты, ружья... Ползаем мы в помидорных кустах, в картофельных зарослях, в кукурузных джунглях, увидим противника и кричим: «Кх! Кх!» Дескать, выстрелил. А он ползет. Тогда и кричишь: «Падай, ты убит!» Зачем ты это сделал, Игореша?
— Что сделал, Митя?
— Зачем ты написал этот донос?
— Ты уверен, что его написал я?
— Разве все происшедшее не доказывает...
— Все происшедшее доказывает лишь то, что я взял письмо из пиджака, принадлежащего нашему другу Ошеверову. Да, письмо я взял. И бросил его сквозь щель в полу. Вот и вся моя вина.
— Ты хочешь сказать... — начал Ошеверов и в растерянности замолчал.
— Да, Илюша, да.
Наступила неловкая пауза, все молчали, и даже в раскачивании ружья, подвешенного на гвоздь, была какая-то неуверенность.
— Хорошо. Зачем ты выкрал письмо? — спросил Ошеверов.
— На всякий случай.
— Отвечай, Игореша. Сейчас все как-то уж всерьез пошло...
— Я боялся, что письмо написала Селена.... И решил пресечь дальнейшие разоблачения.
— Селена? — удивился Шихин.
— Я? — Селена указала на себя пальцем, изящно изогнув руку так, что указательный палец, украшенный перламутровым ногтем, уперся как раз между грудями. — Игореша! Зачем! Мне-то зачем?!
— Ну... Уже коли мы об этом заговорили... Ни для кого не секрет, что у тебя с Митькой особые отношения. Подожди, — Игореша поднял руку, останавливая Селену, готовую взорваться гневом. — Я не утверждаю, что вы вместе спите или когда-то спали, вовсе нет... Но одно время ты очень переживала, когда у вас что-то затевалось... Митя, было?
— Видишь ли, Игореша, смотря что иметь в виду...
— Достаточно. Тебе, Селена, это не далось легко. Ты помнишь поездку с Митькой на остров, где вы были вдвоем и где у вас ни фига не состоялось, несмотря на то, что все должно было состояться, помнишь?
— Откуда ты об этом знаешь?
— Ты сама рассказала. И не один раз. Ты рассказываешь мне об этом каждый раз, когда у тебя что-то не получается в жизни — не берут сценарий, в троллейбусе уступают место, кто-то не видит тебя в упор. Этот маленький остров стал для тебя неким пределом невезения, обиды, унижения... Ты бредишь им. Когда у тебя температура за тридцать девять, в твоем сознании возникают остров, река, город на берегу... Как-то ты сказала, что ни перед чем не остановишься, но не простишь... Я запомнил эти слова, и когда начался разговор о доносе...
— Ты сразу подумал обо мне? Хорошего же ты мнения о своей жене!
— Не надо, Селена. Я хорошего о тебе мнения. А анонимка...
Это такая мелочь... Но поскольку сегодня, в эту ночь, ей придано столько значения... Я подумал, что ты в пылу женской обиды могла совершить нечто отчаянное... И решил, что лучше разбирательство прекратить. Да, я взял это дурацкое письмо из этого дурацкого пиджака.
Игореша закинул левую ногу на правую, поправил штанину и поудобнее откинулся на спинку плетеного кресла, оставленного старухами. Только благодаря Шихину, который медной проволокой прикрутил спинку к ножке, а ножку к сиденью да еще умудрился пропустить проволоку сквозь само сиденье, кресло оказалось вполне пригодным, и в нем можно было сидеть даже с некоторой изысканностью оскорбленного достоинства.
— Илья, ты не хочешь извиниться? — спросил Ююкин.
— Ты залез в мой карман? Залез. Одно это уже избавляет меня от извинений.
— А стреляться со мной ты передумал?
— Ночь продолжается, — ответил Ошеверов, подтягивая трусы и стряхивая с волос паутину.
А Шихин вспомнил — остров был. Песчаный, заросший ивняком остров на виду у всего города, шлюпка, тогда давали напрокат шлюпки, и весла, плескающиеся в холодной чистой воде, с еще талыми струями. А солнце уже пылало. Они с Селеной обгорели тогда до озноба и возвращались в прохладных сумерках. Город возвышался темной горой, покрытой множеством огней, над ними сияли звезды, рядом плескалась под веслами речная вода. Селена сидела на корме, и Шихин видел ее разочарование. Она чего-то ждала от него, а он или молчал или говорил какую-то чушь, отвечая чуть в сторону от смысла. На лодочной станции их беззлобно отругали за слишком долгое катание, потом они поднимались от реки крутыми улочками, выложенными булыжниками, — сглаженные временем камни чешуйчато сверкали в свете поздних фонарей.
И, оказывается, оказывается, тот день Селена помнила ничуть не хуже его. Шихин почувствовал себя виноватым, устыдился своих босых ног, растянутых тренировочных штанов, непричесанности. За этим стояло пренебрежение к Селене, равнодушие к тому, что она подумает, что вспомнит, глядя на него... Шихин посмотрел на Селену, но не мог поймать ее взгляда, она о чем-то говорила с Вовушкой, потом над садом разнесся звонкий русалочий смех, и Шихину показалось, что слишком уж этот смех похож на рыдания...