Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но через месяц канцлер опять вернулся к своему проекту. Под внушением недоброжелательного Воронцова, Елизавета до сих пор не хотела о нем слышать. Но теперь Бестужев нашел верное средство, чтобы заставить ее сдаться. На нее легче всего было влиять, приводя ей соображения чисто личного характера, – особенно такие, которые касались ее безопасности. А русский посланник в Стокгольме Панин только что открыл заговор в пользу Иоанна Брауншвейгского. Если бы известие об этом дошло до императрицы через Австрию и удалось бы внушить ей, что прусский король принимает участие в преступном замысле, Елизавета естественно сблизилась бы с Марией-Терезией. Но для того, чтобы известие о заговоре произвело на нее более сильное впечатление, необходимо было, чтобы оно пришло одновременно из разных источников, и с этой целью следовало разослать представителям России и Австрии при главных европейских дворах соответствующие предписания.
У Бестужева был связан с этой своеобразной интригой еще другой расчет, очень характерный для его изобретательного ума: убежденная, что обязана своим спасением «императрице-королеве», Елизавета согласится выдать Австрии, «как залог ее совершенной признательности», принца Брауншвейгского, которому, может быть, не всегда суждено играть роль опасного соперника императрицы. Если у великого князя не будет детей, «что в нравственном смысле можно предполагать», то этот принц будет неизбежно призван на престол России и станет тем более предан августейшему дому (Австрии), что всем будет ему обязан.
Бернес, конечно, не придал серьезного значения этим фантазиям, в которых ясно сказалась враждебность Бестужева к великокняжеской чете. Однако, по настоянию канцлера, он должен был все-таки написать в указанном смысле кой-кому из своих коллег, между прочим графу Пюбла, посланнику Австрии в Копенгагене. Но Фридрих уже принял против этого свои меры. Предупредив Версальский, Стокгольмский и Копенгагенский дворы о подготовлявшейся против Швеции интриге, он ловко сумел возбудить в них подозрение к России и Англии. Таким образом, он очутился во главе настоящей коалиции, громко говорил об услуге, которую ему оказала Франция, заявившая в Лондоне энергичный протест против Русского и Английского дворов, обнимался при свидетелях с Валори и был готов бросить России вызов.
В марте 1760 года он отозвал Гольца, находя, что и Варендорф справится в Петербурге с тем, что ему там оставалось сделать. Русского же посланника Гросса, который, несмотря на это, не убежал из Берлина, Фридрих игнорировал настолько, что забывал посылать ему официальные приглашения на придворные праздники. Наконец в ноябре, после явно невежливого поступка короля по отношению к Гроссу, русский посланник был отозван. В «Истории моего времени» Фридрих старается объяснить все дело недоразумением. Гросса будто бы везде искали, чтоб пригласить его на ужин во дворце, но не нашли, а раньше не пригласили по недосмотру. Но тут превосходная память Фридриха настолько ему изменяет, что он относит этот случай ко времени свадьбы принца Генриха, которая состоялась два года спустя после отъезда русского дипломата. Король забывает, кроме того, прибавить, что австрийский посланник Бубна тоже не попал в число приглашенных на ужин, поэтому уверения Фридриха, что все произошло непредумышленно с его стороны, кажется малоправдоподобным.
Разрыв
Официальной причиной, вызвавшей отозвание русского посланника, с. – петербургский кабинет признал отказ Фридриха вернуть в Россию русских подданных, служивших в его армии. По этому вопросу между обоими дворами уже давно велась переписка, но, конечно, он не мог быть ни поводом, ни даже предлогом для разрыва. Однако Варендорф выехал в свою очередь из Петербурга, ни с кем не простившись, и дипломатические сношения между обоими государствами прекратились. Этот разрыв был неизбежным последствием нового направления русской политики, в которую Елизавета вносила много своей горячности, непостоянства и непримиримости.
Говорят, что Бестужев, желая возбудить в императрице личную враждебность к Фридриху, передавал ей остроты, которыми на каждом шагу сыпал прусский король, беспощадно издеваясь над всеми коронованными особами. Но надо заметить, что по отношению к царице ученик Вольтера выказывал известную сдержанность, – по крайней мере в своих сочинениях. В сборнике стихов, напечатанном в 1750 году для небольшого круга друзей, он едва упоминает ее имя, тогда как над всеми другими монархами Европы смеется очень зло. Даже обидный для Елизаветы отрывок из «Palladion» (Oeuvres de Frédéric le Grand, XI, 242), напечатанного тоже в 1750 году, но никому не розданного, касается больше политики России, нежели личности самой государыни. Вообще же августейший автор не стеснялся выражаться очень резко и о русском народе, и о министрах, которые им управляли (Oeuvres de Frédéric II, X, 34, 147, 156), он нападал на Бестужева и глумился над ним, и только русскую императрицу избегал задевать при этом. Но был ли он так же осторожен и в разговоре? Вряд ли. А по странной случайности – если только это была случайность – большинство иностранных дипломатов, посланных в Россию – Розенберг и Бернес от Австрии, Гиндфорд, Гюи-Диккенс, Уильямс от Англии, де Шез от Дании, – служили прежде в Берлине и, очевидно, не оставляли при себе того, что им приходилось там слышать. В 1750 году двое гайдуков перешло от Фридриха на службу к Елизавете, вероятно, и они могли многое порассказать. Кроме того, Бестужев указывал, может быть, набожной царице на безверие короля и на его распущенные нравы, от которых страдала королева Елизавета, а подруга Разумовского, как известно, была очень строга на этот счет. Наконец, он воспользовался делом русских солдат, посланных Анной Иоанновной отцу Фридриха и которых прусский король не выдавал России, хотя он и не был заинтересован в том, чтоб его армия состояла из великанов. Теперь и в России признают, что эти солдаты, женившись в Пруссии, сами не хотели возвращаться на родину. Но канцлер подчеркивал то обстоятельство, что они не могут исполнять на чужбине своего религиозного долга, и это очень беспокоило Елизавету, Фридрих же намеренно отказывался с этим считаться.
Его зоркий и проницательный ум как будто изменил ему на этот раз, с явною непоследовательностью, – после того как он в течение многих лет ничего не жалел, чтоб привлечь на свою сторону Россию, и в то время, когда она в сущности даже не угрожала ему, только и думал о том, как бы от нее защититься – он теперь, в 1750 году, слепо доверился непрочной защите созданной им коалиции. В своих разговорах с Валори он несомненно преувеличивал ее значение, называя ее своим chef d’oeuvre’ом. Отчасти в этом отношении на него повлиял Мардефельд, возвратившийся в Берлин и назначенный в совет короля. Человек очень умный и безусловно честный, этот дипломат разделял ложный взгляд большинства своих современников на государственное устройство той страны, из которой он недавно уехал, и на ее экономическую и военную мощь. Он судил о ней по наружным признакам, и видя продажность ее чиновников, полный хаос в гражданском и военном управлении и негодность ее вождей, выводил из этого заключение, что Россия слаба и неспособна к нападению. Этим он невольно побуждал своего государя к открытому столкновению с ней, – столкновению, которого, по его словам, нечего было бояться, но которое оказалось для прусского короля роковым.