Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день к Эйнштейну потянулась бесконечная процессия визитеров, так что он, проявив, по выражению Times, “необычное добросердечие”, был вынужден дать еще одну пресс-конференцию. У него спросили, с чем связан столь беспрецедентный взрыв общественного интереса к его персоне. Он признался, что и сам удивлен. Может быть, психолог сумеет ответить на вопрос, почему люди, обычно не обращающие внимания на науку, проявляют к нему такой интерес. “Кажется, что это какая-то психопатология”, – сказал он со смехом39.
Позднее на той же неделе Вейцмана и Эйнштейна официально принимали в мэрии Нью-Йорка. Чтобы послушать выступления, в парке по соседству собралось около 10 тыс. возбужденных зрителей. Вейцману достались вежливые аплодисменты. Но Эйнштейн-как еще до того, как он успел что-то сказать, был встречен “бурными овациями”. “Неистовый гул одобрения” пронесся, как только его представили. “Когда доктор Эйнштейн вышел, – сообщал репортер нью-йоркской газеты Evening Post, – коллеги подхватили его на плечи, внесли в автомобиль, и триумфальная процессия двинулась. Машина пробиралась среди размахивающей флагами и выкрикивающей приветствия толпы”40.
Одним из гостей, пришедших к Эйнштейну в отель “Коммодор”, был врач, иммигрант из Германии Макс Талми. Раньше, будучи бедным студентом в Мюнхене, он звался Максом Талмудом. Это был друг семьи, который первым ввел маленького Эйнштейна в мир математики и философии. Талми был не уверен, вспомнит ли его теперь знаменитый ученый.
Эйнштейн помнил. “Он не видел меня и не переписывался со мной девятнадцать лет, – заметил позднее Талми. – Несмотря на это, лишь я зашел в его комнату в отеле, он воскликнул: “Вы совсем не изменились; выглядите так же, как в юности!””41 Они говорили о мюнхенских временах, о том, как сложилась жизнь каждого из них. Во время разговора Эйнштейн пригласил Талми заходить в любое время и даже зашел к нему в номер, чтобы познакомиться с его молоденькими дочерьми.
Хотя он говорил по-немецки о каких-то невразумительных теориях или стоял молча, в то время как Вейцман уговорами и обещаниями пытался собрать деньги на еврейские поселения в Палестине, везде в Нью-Йорке, где только появлялся Эйнштейн, собирались огромные толпы. В один из дней The New York Times сообщила: “В Метрополитен-опера были заняты все места, от оркестровой ямы до последнего ряда галерки, сотни людей стояли в проходах”. На той же неделе про другую лекцию газета опять писала: “Он говорил по-немецки, но жаждущие увидеть и услышать человека, который дополнил научную концепцию Вселенной новой теорией пространства, времени и движения, заняли все места в зале”42.
После трех недель лекций и торжественных приемов в Нью-Йорке Эйнштейн отправился в Вашингтон. По причинам, которые, видимо, были понятны только жителям этой столицы, Сенат вознамерился провести дебаты о теории относительности. Среди влиятельных сенаторов, которые никак не могли взять в толк, зачем это надо, был республиканец из Пенсильвании Бойс Пенроуз и демократ из Миссисипи Джон Шарп Уильямс. Бойс Пенроуз известен своим высказыванием: “Государственная служба – последнее прибежище негодяев”, а Джон Шарп Уильямс через год ушел в отставку со словами: “Лучше быть собакой, воющей на луну, чем оставаться в Сенате еще шесть лет”.
Сторонник идеи слушаний член Палаты представителей от Нью-Йорка Дж. Дж. Киндред предложил включить объяснение теории относительности Эйнштейна в Отчеты Конгресса США. Сенатор от Массачусетса Дэвид Уолш поднялся, чтобы возразить ему. Понимает ли Киндред эту теорию? “Я честно пытался ее понять целых три недели, – ответил тот, – и увидел свет в конце тоннеля”. Но какое отношение, спросил Уолш, все это имеет к делам Конгресса? “Это может касаться законодательства, которое в будущем будет регулировать наши отношения с космосом”.
Такое развитие событий неумолимо вело к тому, что 25 апреля, когда Эйнштейн был принят в Белом доме, президенту Уоррену Гардингу был задан вопрос: понимает ли он теорию относительности? Позируя перед камерами вместе с гостями, он, улыбаясь, признался, что в этой теории не смыслит ровным счетом ничего. На карикатуре, появившейся в Washington Post, президент рассматривал в замешательстве статью, озаглавленную “Теория относительности”, а рядом Эйнштейн задумался над статьей “Теория нормальности” – так Гардинг называл взгляды, которыми руководствовался во время своего правления. Заголовок на первой странице The New York Times возвещал: “Идея Эйнштейна поставила в тупик Гардинга, он признался”.
Во время приема в Национальной академии наук на Конститьюшн-авеню (теперь эта улица может похвастать самым интересным в мире памятником Эйнштейну, это бронзовая статуя сидящего ученого высотой около трех с половиной метров) 43 Эйнштейну пришлось выслушать длинные речи самых разных знаменитостей. Среди них были океанолог – принц Монако Альберт I, специалист по анкилостомам (желудочным паразитам) из Северной Каролины и изобретатель солнечной печки. Вечер тянулся, выступающие продолжали бубнить, и Эйнштейн, наклонившись к сидящему рядом с ним немецкому дипломату, сказал: “Я только что построил новую теорию вечности”44.
Когда Эйнштейн добрался до Чикаго, где прочел три лекции и сыграл на скрипке на званом обеде, он уже научился мастерски отвечать на надоедливые вопросы, в особенности на тот, который задавали чаще всего. Вопрос возник из-за странного заголовка статьи, помещенной в The New York Times после затмения 1919 года, где сообщалось, что только двенадцать человек могут понять теорию относительности.
“Правда ли, что только двенадцать мудрецов могут понять вашу теорию?” – спросил репортер из Chicago Herald and Examiner.
“Нет-нет, – ответил Эйнштейн с улыбкой. – Думаю, большинство ученых, которые попытаются разобраться в ней, поймут ее”.
Затем он попытался объяснить свою теорию, как обычно используя для наглядности модель Вселенной в представлении двумерного человека, двигающегося всю свою жизнь по поверхности, которая на самом деле является поверхностью шара. “Он может путешествовать хоть миллион лет и всегда будет возвращаться в исходную точку, – сказал Эйнштейн, – но никогда не узнает, что находится под или над ним”.
Репортеру, который был хорошим чикагским газетчиком, удалось от третьего лица состряпать восхитительную статейку, демонстрирующую всю глубину его замешательства. Кончалась она так: “Когда репортер пришел в себя, он тщетно пытался зажечь трехмерную сигарету трехмерной спичкой. В голове у него вертелась мысль, что двумерное существо, о котором шла речь, – это он сам, и, поскольку ему далеко до тринадцатого мудреца, разобравшегося в этой теории, он обречен и впредь принадлежать к тому большинству, которое живет на Мейн-стрит и водит “форд””45.
Когда репортер из соперничающей Chicago Daily Tribune задал тот же вопрос про двенадцать человек, понимающих его теорию, Эйнштейн опять ответил, что это не так. “Такой вопрос мне задают везде, куда бы я ни приехал, – сказал он. – Это абсурд. Любой обладающий достаточными научными знаниями может легко понять мою теорию”. Но теперь Эйнштейн даже не попытался ее объяснить. Так же поступил и репортер. Его статья начиналась так: “Tribune с сожалением информирует читателей, что представить им теорию относительности Эйнштейна газета не может. После того как профессор объяснил, что даже поверхностное обсуждение этого вопроса займет от трех до четырех часов, было решено сосредоточиться во время интервью на других темах”46.