Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Существуют в животном мире такие явления — и отдельные виды птиц служат тому отличным примером, — когда инстинкт странствий становится опасным, разрушительным воплощением самого инстинкта жизни, инстинкта самосохранения, словно инстинкт жизни раскалывается на две составляющие, несущие в себе смертельную опасность одна для другой» (Дональд Гриффин, которого я уже цитировал выше). Да будет так!
Еще немного — и сторож пойдет будить Сточника, который должен отправиться на ночную дойку. Годы стерли с лица Сточника бодрое выражение первопроходца-поселенца, у которого все кругом друзья-товарищи. С годами он стал похож на изможденного еврея-лавочника, одного из тех, что в темной бакалейной лавочке в перерывах между покупателями усаживаются по ту сторону хлипкого прилавка и углубляются в изучение Талмуда. Сточник наотрез отказывается возглавить бухгалтерию, заняв мое место теперь, когда избрали меня секретарем кибуца. Он упорствует, продолжая каждую ночь доить коров. Великим упрямцем был он всю свою жизнь, но теперь в глазах его светятся наивность и печаль.
Я пойду. Уже занялся рассвет нового дня, понедельника. Оденусь, закутаюсь в шарф, натяну кепку и пойду проверю, что происходит в кибуце Гранот.
P. S. Час ночи. Свежий, бодрящий воздух встретил меня на улицах. Он обострил все мои чувства. Крупная роса или следы легкого дождя были видны на тропинках, на скамейках, на лужайках. Весь мир давно уже погрузился в сон. Я направился в дальний конец кибуца, освещая себе дорогу карманным фонариком. Фонарик этот я взял утром в канцелярии, в ящике письменного стола Иолека. Как он говорит? «Меа кулпа» (Моя вина): я этот фонарик экспроприировал. «Ничего хорошего для нас, — изрек Эшкол, — из этой достоевщины не выйдет». И что из того? Я не знаю.
Я шел, и за спиной моей во тьме метнулась какая-то тень. Я испугался: не ты ли это, Ионатан? Но тень исчезла, возникла передо мною и сопровождала меня на всем пути. То была Тия, его овчарка, решившая присоединиться ко мне. То тут, то там мы, случалось, останавливались, чтобы закрыть плохо завинченный кран. То тут, то там на нашем пути поднимали мы обрывки газет и бросали их в урны. Тия принесла мне, вытащив из кустов, рваный башмак. То тут, то там гасил я свет на опустевших верандах.
У клуба мы повстречали Уди, который возвращался из канцелярии. Наконец-то удалось ему передать те сведения, которые я просил сообщить офицеру Чупке. Отсутствуют карты Негева. Разумеется, Негев — огромное пространство, но тем не менее это дает нам некое представление и направление. Человек, собравшийся покончить самоубийством, считает Уди, не станет, ясное дело, брать с собой карты в масштабе один к ста тысячам. Я сказал, что верю и надеюсь — он прав. И отправил его спать.
Иолека я застал на диване в его комнате, погруженного в глубокий сон, дышал он громко и прерывисто храпел. Рядом сидела в кресле Рахель и вышивала. Все было так, как я хотел. Рахель рассказала, что врач заглядывал еще дважды за вечер, сделал укол, заметил некоторое улучшение. «И тем не менее, — сказал я Рахели, — завтра утром я отправлю его в больницу. Захочет он того или нет. Его капризы мне надоели».
У лужайки перед домом Иолека стоял грузовичок, и в кабине спал глубоким сном Эйтан Р. Как я ему и велел. Не вижу ни одной ошибки, которую бы я сегодня допустил.
Но в последний барак я все-таки не зашел. Какое-то беспокойство остановило меня. Через незанавешенное окно в свете желтой голой лампочки я увидел Болонези. Голова его была обмотана какой-то тканью, скрывавшей гнилое ухо, он сидел на кровати, выпрямившись, завернувшись в шерстяное одеяло, спицы ритмично мелькали в его руках, а с губ слетало какое-то бормотание. Заклинания ли, мольбы ли…
Две-три минуты постояли мы там, собака Тия и я, ощущая дыхание весны, доносимое ночным ветром. Разве Римона не пообещала, что зиме конец и теперь наступит весна?
Как-нибудь, в один из дней, когда станет полегче, я поручу Хаве, чтобы попыталась пригласить Болонези на чашку чая. Ко мне. Никакой пользы не произрастет из этого глубочайшего одиночества. Никакой пользы не принесут и тысячи ночей, проведенных мной за писанием или за игрой на флейте. Вот уже двадцать пять лет. Сколько лет было бы моему сыну сейчас, если бы я в свое время не отказался от П.? Сколько лет могло бы быть моим внукам?
Я сделал круг, чтобы пройти мимо ее дома. Темень. Живая изгородь из мирта и лигуструма. Дерево, шевельнув хвоей, прошептало мне, чтобы я не шумел. Я стоял в безмолвии. Белье П. сушилось на веревке. У нее уже четверо внуков, а я закоренелый холостяк. За двадцать пять лет ни одним намеком не выказал я своей любви. А почему, собственно? Что случится, если я напишу ей письмо? А что, если принесу, одну за другой, без предупреждения, все сорок восемь толстых, исписанных мною тетрадок? Может, так и сделать? Именно сейчас, когда Хава находится в моем доме, когда я избран секретарем кибуца?
Вдруг в свете фонарика я увидел автомобиль, остановившийся на площадке у кибуцной столовой. Я почти бегом поспешил туда. А собака мчалась впереди. Военный грузовичок. Хлопнула дверца. Появилась тонкая, высокая фигура. Оружие. Военная форма. Сердце мое замерло. Но нет, то был не Ионатан, а Амос, младший брат его, курчавый, вспотевший, усталый. Я усадил его на скамейку под фонарем, у края площадки. Во время самой что ни на есть рядовой операции по охране северной, сирийской, границы его вдруг выдернули, усадили в специальный грузовичок, с водителем самого командира бригады, никак не меньше, и отправили домой. Таков приказ. Никаких объяснений он не получил. И очень хотел бы узнать, может, я, случайно, в курсе, что тут на самом деле происходит и чего от него добиваются.
Ну, насколько мог, я ему вкратце все объяснил. Его брат. Его отец. Его мать. Спросил, не хочет ли он есть или пить. Секунду я раздумывал, не привести ли его в мой дом и по такому случаю разбудить Хаву. Но рассудил иначе: не горит. Сегодня много было всяких сцен, с меня достаточно. Если он не голоден и не испытывает жажды, что ж, спокойной ночи, пусть отправляется спать.
Так я вернулся домой. Долго-долго гладил Тию, прежде чем расстаться с ней. С каких это пор я глажу собак? Я удивился и даже улыбнулся самому себе. Эти последние строки я пишу стоя, не сбросив пальто и шарфа, не сняв даже кепки. Ибо сон убежал от меня. И хочется мне снова выйти и просто так побродить по пустому кибуцу. Быть может, даже присоединиться к Сточнику и помочь ему во время ночной дойки, как это бывало двадцать лет назад. В два голоса, баритоном, вновь споем мы любимые песни на стихи Бялика и Черниховского. А говорить не станем, ведь за эти годы всякого наговорено с избытком.
Да. Я пойду сделаю еще один круг. Это был длинный, сложный день. Что ждет меня завтра? Не знаю. Сегодняшний мой отчет полон до краев. И я скажу самому себе: «Спокойной ночи, Срулик, секретарь». И к этому здесь нечего добавить.
Около четверти часа бродил он среди построек и навесов — оружие небрежно повешено на плечо, покрасневшие глаза сощурены из-за безжалостного солнца, щетину на щеках припорошила серая пыль, пока не нашел тот барак, где была кухня. Стоя, съел три толстых куска хлеба, намазанных маргарином и вареньем, расправился с тремя крутыми яйцами, выпил две чашки какой-то бурды, почему-то называемой кофе. Затем он стащил полбуханки хлеба и банку сардин — припасы в дорогу. Из кухни вернулся к своему рюкзаку, оставленному в комнате Михаль. Развалился на неприбранной кровати и проспал часа полтора, обливаясь по́том. Пока не разбудили его мухи и удушливый зной. Он вышел, сбросил с себя рубашку, сунул голову и плечи под кран и довольно долго обливался тепловатой ржавой водой. Усевшись позади заброшенного жестяного навеса, в тени асбестовой стены, примостив рядом рюкзак и оружие, Ионатан расстелил на песке две карты, одна из которых являлась продолжением другой. Опасаясь ветра, который мог налететь из пустыни, он прижал уголки камнями и начал изучать карты, сверяясь с брошюрой «Известные места Аравы и Негева», которую взял на этажерке у Михаль.