Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И это, видимо, как-то разрешило сомнения Калеба.
— Ну, — сказал он, — мне же не нужно видеть тебя целиком, правда? Только самое необходимое.
И в ту ночь он лежал в кровати, полуодетый, полураздетый, ждал, когда все кончится, и чувствовал себя более униженным, чем если бы Калеб все-таки заставил его раздеться.
Но, несмотря на эти разочарования, его отношения с Калебом не ужасны. Ему нравится медленная, раздумчивая речь Калеба, нравится, как он говорит о дизайнерах, с которыми сотрудничает, нравится его понимание цвета, любовь к искусству. Ему нравится, что он может рассказывать о своей работе — об «Удаве и Бастарде» — и Калеб не только поймет сложности, с которыми ему пришлось сталкиваться, но и проявит искренний интерес. Ему нравится, как внимательно Калеб слушает его рассказы, как по его вопросам видно, насколько внимательно он слушал. Ему нравится, что Калеб восхищается работой Виллема, и Ричарда, и Малкольма и что он позволяет ему говорить о них сколько угодно. Ему нравится, что, уходя, Калеб берет его лицо в ладони и так держит мгновение, как бы молча благословляя. Ему нравится мощь Калеба, его физическая сила; ему нравится смотреть, как он двигается, как непринужденно чувствует себя в собственном теле — это роднит его с Виллемом. Ему нравится, как иногда во сне Калеб по-хозяйски закидывает руку ему на грудь. Ему нравится просыпаться и видеть, что Калеб рядом. Ему нравится, что Калеб немного странный, что от него исходит ощущение смутной опасности: он не такой, как люди, к которым он стремился всю свою взрослую жизнь, как люди, от которых он решил не ждать ничего плохого, люди, чья доброта была их главным свойством в его глазах. С Калебом он чувствует в себе одновременно и больше человеческого, и меньше.
Когда Калеб впервые его ударил, он не слишком удивился. Это случилось в конце июля, он выехал с работы и приехал к Калебу около полуночи. В тот день он передвигался на кресле — в последнее время с ногами творилось что-то странное, он не понимал, что именно, но просто почти их не чувствовал, казалось, попытайся он ходить, непременно свалится, — но, приехав к Калебу, оставил кресло в машине и очень медленно пошел к дому, неестественно высоко задирая ноги, чтобы не споткнуться.
Не успел он зайти, как понял — приходить не стоило, ясно было, что Калеб в отвратительном настроении, и даже воздух в квартире казался затхлым, раскалившимся от его злости. Калеб наконец-то перебрался в дом в Цветочном квартале, но вещей еще, считай, не распаковывал и сам был нервный, напряженный и то и дело до скрипа стискивал зубы. Но он принес еду и, передвигаясь очень медленно, выложил ее на кухонную стойку, одновременно пытаясь беззаботной болтовней отвлечь Калеба от своей походки, отчаянно желая все как-то поправить.
— Ты почему так ходишь? — оборвал его Калеб.
Невыносимо было говорить Калебу, что с ним еще что-то не так, он не мог себя заставить снова пройти через это.
— Я странно хожу? — спросил он.
— Да, как чудище Франкенштейна.
— Извини, — сказал он.
Уходи, сказал голос внутри него. Уходи немедленно.
— Я не замечал, что так хожу.
— Ну и не ходи так. Выглядишь как дурак.
— Хорошо, — тихо сказал он и положил Калебу в миску немного карри. — Держи. — И он направился к Калебу, но, пытаясь идти нормально, задел правой ногой за левую, споткнулся и уронил миску, расплескав зеленый карри по ковру.
Потом он будет вспоминать, как Калеб, не говоря ни слова, просто развернулся и ударил его тыльной стороной ладони, так что он упал, стукнувшись головой о покрытый ковролином пол.
— Так, убирайся вон, Джуд, — услышал он голос Калеба еще до того, как к нему вернулось зрение; Калеб даже не кричал. — Вон, я сейчас видеть тебя не могу.
И он пошел вон, встав на ноги, шагая своей дурацкой чудовищной походкой, оставив Калеба убирать за ним.
На следующий день лицо у него расцветилось, кожа вокруг левого глаза окрасилась в невероятно прелестные оттенки: лиловые, янтарные, бутылочно-зеленые. К концу недели, когда он поехал на прием к Энди, щека у него стала мшистого цвета, глаз заплыл и почти не открывался, а верхняя губа вздулась, воспалилась и стала блестяще-красной.
— Господи боже, Джуд, — сказал Энди, когда его увидел. — Пиздец какой, что случилось?
— Теннис на инвалидных колясках, — ответил он и даже улыбнулся, он эту улыбку вчера вечером отрепетировал перед зеркалом, щеку подергивало от боли. Он все выяснил: где проходят матчи, как часто, сколько человек состоит в клубе. Он выдумал историю, которую рассказывал сначала себе, а затем и коллегам, до тех пор, пока она не стала правдоподобной и даже комичной: соперник, который играл еще с колледжа, подает правой, он не успевает повернуться, шмяк — мяч ему в лицо.
Все это он рассказал и Энди, и тот слушал его, качая головой.
— Ну, — сказал он, — я, конечно, рад, что ты чем-то увлекся. Но, черт, Джуд. Думаешь, это хорошая затея?
— Ты сам мне все время говоришь, чтобы я не перетруждал ноги, — напомнил он Энди.
— Знаю, знаю, — сказал Энди, — но ты ведь и так плаваешь, может, этого хватит? И вообще, надо было тогда сразу идти ко мне.
— Энди, это обычный синяк, — сказал он.
— Это чертовски жуткий синяк. Черт, ну, Джуд.
— Ладно, короче. — Он старался говорить беззаботно и даже чуть-чуть грубовато. — Мне нужно с тобой насчет ног посоветоваться.
— Советуйся.
— Странные какие-то ощущения, я как будто ноги в бочки с цементом засунул. Я их не чувствую в пространстве — не могу их контролировать. Поднимаю одну ногу, а когда ставлю ее на землю, то бедром-то чувствую, что поставил, но самой ноги не чувствую.
— Ох, Джуд, — сказал Энди. — Значит, нервы у тебя повреждены. — Он вздохнул. — Хорошая новость — ну если не считать того, что у тебя это могло начаться гораздо раньше, — так вот, хорошая новость такая: это не навсегда. Плохая новость: я не могу тебе сказать, когда это закончится, начнется ли это снова и когда. И еще одна плохая новость: единственное, чем тут можно помочь — ну кроме как ждать, пока пройдет, — так это обезболивающими, которые ты, как я знаю, принимать не хочешь. — Он помолчал. — Джуд, я знаю, тебе не нравится, как ты себя чувствуешь под обезболивающими, но теперь на рынке появились средства куда лучше тех, которые продавались, когда тебе было двадцать, да и даже тридцать. Может, попробуешь? Дай я хотя бы выпишу тебе что-нибудь простенькое для лица — тебе, наверное, дико больно?
— Да не очень, — соврал он.
Но рецепт все-таки взял.
— И ноги не перетруждай, — сказал Энди, осмотрев его лицо. — Да с теннисом, ради бога, смотри не переусердствуй тоже. — И, когда он уже уходил, добавил: — И насчет порезов мы с тобой тоже поговорим!
Потому что с тех пор, как они стали встречаться с Калебом, он стал чаще себя резать.