Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты увидишь: пас примут как долгожданных гостей. Накормят, обстирают, обштопают, — говорит Пинкулис. — Я целыми месяцами жил у них в клетушке, которую банный барин построил из круглых бревен у озера на берегу залива. Там совершенно потрясающие виды, готовые пейзажи. С утра просыпаюсь, гляну в одно окно: Пурвит… бррр! Гляну в другое: меня приветствует Петер Упит… Брошу взгляд на воду: Эдуард Калнынь, мой любимый, дорогой профессор! А на чердаке имеется мастерская, специально оборудованная для художников: этакое обшитое лакированными сосновыми досками ателье. Мансарда на Монмартре. Я там устраивал все свои персональные выставки начиная с шестьдесят первого года, когда мои картины перестали где-либо принимать. Банный барин — это покровитель и благодетель искусств. Хотя сам он всего лишь простой колхозный столяр и каменщик, но, знаешь, он теперь зарабатывает будь здоров, может себе позволить и не то. В конце концов это его долг… Тебе, конечно, больше всего обрадуется хозяйка, она прямо помешана на музыке и актерах. Внизу, в гостиной, у них небольшая сценка. На Иванов день приезжают молодые поэты, у кого жены актрисы. Сегодня ты им дашь домашний концерт, расскажешь, как тебя принимали в Кишиневе, как ты завоевал гран при. И я готов накласть себе в шляпу, если они не пригласят тебя пожить месяц в замке искусств, то бишь в клетушке.
(«Но Сонэла? Куда я дену Сонэлу?» — вытирая пот, думает Пич и тяжко вздыхает. О Сонэле он Пинкулису еще не говорил.)
— Профессор Широк, поди, уже давно тебя ищет, — прищурив глаз, говорит Пинкулис, — ты в списке разыскиваемых лиц так же, как Лелде. Не бойся, здесь ты будешь в безопасности.
— Меня не ищут, — говорит Пич. — Папа слишком осторожен, чтобы выносить семейный сор за порог. Он всегда был моим добрым пастырем. «Господь веди за руку» — чао! То, что ему пришлось хлопотать, чтобы меня зачислили обратно на первый курс, а я в консерватории даже не появился и уехал на фестиваль, огорчило его только из соображений престижа. Сынок, которому исподволь, терпеливо и тихо готовилось тепленькое местечко (по линии пастушьих рожков и сопелок), вдруг отказывается. Подумать только! Отец, видно, рассчитывал, что потом в художественном совете консерватории я всю эту отвратную шарагу буду подпирать плечом!
— Ты мне нравишься, Пич! Ты боец с большой буквы. Твой ведь в молодости тоже, говорят, за что-то с кем-то боролся.
— Драгуны у церкви покалечили ему руку. Но о революции не помню, чтобы он когда-нибудь упоминал.
— Жизнь — сложная штука, Пич!
— Почему сложная? Нужно лишь постараться избавиться от того, что превращает человека в халтурщика и потребителя. Меня не интересуют ни карьера, ни доходы, ни удобства. Дайте мне мою гитару, мой рояль и оставьте меня в покое. Не мешайте создавать музыку, и я буду наверху блаженства. Позвольте мне только работать, писать партитуры!
— Работать! — возмущенно восклицает Пинкулис. — Пич, не тем языком говоришь. Труд унижает человека. Где только возможно, нужно избегать бессмысленной работы.
— Ты ведь тоже работаешь в живописи? — смеется Пич.
— Работаю? Живопись — это не труд, а удовольствие. Если б это был труд, я бы давно ее бросил. Живопись значит — выплеснуться! Выплеснуться в одно мгновение. Интуитивно. Схватить цветовую визию. Импульсы, которые настолько коротки, что единицами времени их просто нельзя измерить. Они длятся сотые доли секунды. Импульсы — это атомы, из коих возникают молекулы — картины, это не я придумал, так сказал какой-то знаменитый режиссер по поводу стихов и пьес. С музыкой то же самое, я в ней ориентируюсь так же хорошо, как и ты, не исключено, что лучше, ты не смейся! Партитуры никому не нужны! Какой авангардист пишет сегодня партитуры? Набрасывает диаграмму — и все. Зачем гитаристу знать ноты? Ну, я скажу так: можно, конечно, знать, хуже не будет… Но не это решает. Главное — стиль, хватка, импровизация… Стиль… Слушай, Пич, у тебя нет с собой карандаша? Как бы не забыть: стиль, хватка, импровизация! — великолепно сказано. Техническая революция в искусстве без пролития крови! — Последние слова знаменитый художник изрек, взбираясь на крутую, поросшую могучим еловым бором гору. Ноги увязали в толстом мху и скользили. Он тащился, запыхавшись, тяжело дыша, ящик с красками болтался и бил по спине, в гневе он чуть было не зашвырнул его куда попало, но когда вскарабкался и увидел тенистую полянку, вздохнул.
— Давай приляжем, Пич, и покурим, — сказал он. — Тут прохладно, приятно.
Так они сидели. Наконец Пич нерешительно заговорил:
— Знаешь, я тебе не все рассказал о Кишиневе… у меня там была одна девушка.
Пинкулис сморщил нос.
— Ну и что? Какое мне дело до твоих девушек? Кто покупает, тот и платит.
— Скажи, как мне теперь быть с ней?
— А зачем тебе «как-то быть»?
— Ну, я имею в виду — куда мне ее девать?
— Чудеса! Напиши в Кишинев, передай привет от меня.
— Она уже не в Кишеневе. Приехала со мной.
Пинкулис подпрыгнул, словно в его брюки залез муравей, аж бородка дернулась.
— Чокнутый! Привез с собой! Из Кишинева! Притащил?
— Не привез и не притащил, а она сама приехала. Сказала: не могу без тебя жить, покончу с собой, еду — и все!
— О боже, о боже: местных не хватает, нужно еще из Кишинева доставать! — застонал Пинкулис. — Так где же она?
— Временно остановилась у своих родичей в Цесисе. Мне ее некуда девать… Она цыганка.
— Цыганка! И что старик говорит?
— Папа еще не знает… Страшно зол, что я отказался сдавать экзамены и против его воли уехал на фестиваль. По возвращении, спустя несколько дней, я наведался в Межапарк. Хотел поговорить с ним по душам. Сказал, что никогда в жизни не пойду по его стопам, не буду учить детей играть на кокле и сопелках, меня это не интересует. У меня совсем другие идеалы в искусстве, я отрицаю старое, застывшее. Предлагал мирное сосуществование. В Межапарке, ты знаешь, у нас очень большая квартира. У меня одного две комнаты со стороны двора с отдельным входом. Сказал, что я намерен жениться и категорически требую, чтобы он разрешил моей девушке жить у меня.
Папа позеленел от злости. Стал кричать, чтобы я навсегда убрался вон из его дома и моей ноги там больше не было. Он отказывается от меня, будь