Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Локтев обнял и трижды поцеловал Арсеньича, затем отошел, давая возможность остальным пожать руку герою, и сделал неприметный взмах ладонью. Сейчас же появился официант. В руке у него был большой поднос с высокими бокалами с шампанским.
— Прошу, — снова показал рукой вице-президент и взял бокал. Отпив глоток, он поставил его на свой огромный письменный стол и взглянул на Арсеньича, который чувствовал себя сейчас настолько неловко в своей простой куртке и в данном окружении, что не знал, куда девать глаза и вообще зачем ему нужна эта дурацкая шампань, когда он за рулем.
Локтев показал ему глазами на выход и, обернувшись к своим, сказал:
Благодарю всех вас, увидимся после моего возвращения из командировки. До свидания. Пойдем, Арсеньич, слушаю тебя.
Все-таки хорошо, что был Арсеньич человеком военной закалки. Уложить в две-три минуты все, что надо было сказать, при этом объяснить идиотизм ситуации, — такое надо суметь. И Арсеньич сумел. Локтев отреагировал сперва бурно, даже гневно: как это так, оскорбить, унизить, бросить в тюрьму достойного человека! Да за такое... Короче, решительно заявил вице-президент, что нужно сделать? Какая требуется помощь?
И вот тут Арсеньич выложил Локтеву соображения адвоката, которые Гордин изложил Арсеньичу в самом сжатом виде, ибо понимал, что высокое начальство обожает готовые формулы для утверждения их в виде своего собственного решения.
Локтев задумался и молча направился к своему автомобилю. Арсеньич уже потерял было всякую надежду: загорелся же человек, понял вроде, подхватился помочь — и вдруг... Да что ж с ними тут, наверху, со всеми происходит? А вице-президент, будто уловив каким-то внутренним чутьем сомнения и отчаянье своего боевого соратника, хитро сощурившись, неожиданно погрозил тому пальцем.
Торопишься, друг. Такие вещи с наскоку не делаются. А у меня времени — сам видишь, в обрез. Значит, так договариваемся: через две недели я возвращаюсь, подсылай мне твоего адвоката, чтоб объяснил все более конкретно. Мы ж с тобой законы знаем, только когда они нас не касаются. А там столько всяких тонкостей и нюансов, черт ногу сломит. Вот и пусть он мне все еще раз толком объяснит, а я сделаю звонок куда следует. Все ж таки к мнению вице-президента должны прислушаться, как ты считаешь? — И, уловив в своем тоне хвастливые нотки, посерьезнел: — Я в том смысле, что вице-президент не должен выглядеть дураком в юридических хитростях, понял? Ну еще раз поздравляю — и до скорой.
Он пожал Арсеньичу руку и ловко, как будто в свой боевой самолет, нырнул в правительственную машину.
Две недели! Нет, все же верно говорят, что им, наверху, никогда не понять нас — земных и грешных. Они в облаках витают — в прямом и переносном смысле, а мы тут ползаем, под ногами мешаемся. Две недели восторженных приемов по всей России-матушке и две недели издевательств моральных и физических в лефортовском изоляторе! Есть, наверное, разница. И Арсеньич в сердцах пожелал даже, чтоб и они, эти новоявленные вожди, хоть когда-нибудь испытали на своей собственной шкуре то, что приходится терпеть другим.
Он снял медаль с лацкана куртки и сунул в карман, а коробочку от нее швырнул в урну.
Одного еще не знал Арсеньич: в Лефортове Никольского уже не было. Он-то считал, что в следственном изоляторе объявлен карантин, как ему в неофициальном порядке сообщил следователь Жирнов, а на самом деле накануне ночью Евгения Николаевича перевели в другой СИЗО — Бутырку.
За ним пришли ночью. Последовал приказ: «С вещами на выход?» Сердце словно сжалось от непонятного предчувствия — еще не понимая, хорошо будет или плохо. И какие тут вещи! Надел брюки и пиджак да сунул ноги в туфли. Вот и при параде.
— Выходи! — И пошла знакомая песня.
Привели в «отстойник», так называлось узкое помещение, весьма отдаленно напоминающее аэрофлотский «накопитель». Было холодно, и Никольский скоро почувствовал, что его стало знобить. Охранник, или контролер, черт знает, как их надо называть, всех этих не то конвойных, не то конвои ров, время от времени поглядывающих из-за решетки на подследственного, сжалился и, открыв дверь, швырнул ему совсем старый, но вроде чистый, бывший когда-то черным, а теперь уже серый зековский бушлат. Никольский накинул его на плечи и почувствовал, что озноб проходит.
Наконец охрана открыла дверь и Никольский увидел автомобиль с крытым металлическим кузовом. Повинуясь приказу, пошел к нему, но от сильного толчка в спину буквально влетел внутрь и едва не грохнулся об стенку. Сжались непроизвольно кулаки, но решетчатая дверь уже с лязгом захлопнулась, и машина резко тронулась с места.
Везли долго. Никольский ничего не мог понять: если в суд, то почему среди ночи. А если нет, тогда куда же? Наконец машина, по звуку понял Никольский, въехала в какое-то тесное помещение с гулким эхом.
Его вывели из машины, и под конвоем он вошел в кирпичное здание, в небольшую комнату, где сидели четыре женщины в военной форме с погонами сержантов и старшин, а также буквами «ВВ».
У Никольского тут же отобрали все, что ему выдали по описи при отправке из Лефортова. И та же процедура пошла в обратном порядке. Все снова переписали и дали расписаться. Потом приступили к медицинскому осмотру. И эта длительная унизительная процедура уже настолько убила в Никольском все нормальное, естественное, мужское, что он отрешенно, словно кукла, выполнял команды, даже и не стыдливо, а чисто механически прикрываясь ладонями, наклонялся, раздвигал ноги...
Дальнейшее прошло как во сне. Он уже ничего не помнил и ни на что не реагировал. Очевидно, поняв его ужасающее состояние, одна из женщин — кудрявая и с веснушками по всему лицу, — спросила: курит ли он? Он слабо кивнул. А курево есть? Он так же безразлично качнул головой из стороны в сторону. Тогда она открыла ящик стола, достала пачку сигарет «Прима» и коробок спичек, подвинула ему по столу, бери, мол. И вот уже эта простая человеческая забота, да какая там забота — обычное участие так тронуло Никольского, что он едва не разрыдался вслух. А женщина только глубоко вздохнула и отвернулась.
Новое испытание кончилось под утро. Ему выдали нечто свернутое в небольшой рулон — не то короткий матрасик, не то длинную плоскую подушку, алюминиевую чашку и ложку-черпачок, которой он научился пользоваться в Лефортове. Еще у него спросили в канцелярии, где проходило его новое «оформление», имеются ли у него какие-то претензии, на что он попросил лист бумаги, ручку и написал на имя начальника тюрьмы просьбу разрешить ему свидание с адвокатом и родными. А также на те небольшие деньги, которые у него изъяты при аресте, позволить приобрести зубную щетку и порошок.
В камере, куда привели Никольского, все еще спали. Это было огромное помещение, рассчитанное, видимо, человек на тридцать, но набито в нем, как оказалось, было около сотни арестованных. Вонь стояла невыносимая — какая-то жуткая смесь запаха хлорки, застарелого табачного дыма и перепревшей одежды. Контролер, который завел его в камеру, небрежным толчком сапога подвинул укрытого с головой человека, скорчившегося на крайних нижних нарах, и показал, где должен отныне обретаться Никольский. Разбуженный недовольно заворчал, высунул из-под старого пальто лохматую голову и хрипло приказал новичку: