Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ушаков утонул.
Тело его к вечеру нашли меж сваями мельницы. Известие о том в Смоленск и позднее в коллегию доставил фурлейт Новичков.
XXXI
В ШЛИССЕЛЬБУРГЕ НА КАРАУЛЕ
Назначенный срок прошёл. Ушаков не являлся. Прошла, с концом июня, и вся неделя первого очередного дежурства Мировича в крепости.
«Что ж это значит? — рассуждал он. — Страха ради иудейска, не кажет глаз и вести о себе не подаёт!». Мирович то шагал взад и вперёд по гауптвахте, то поднимался на крепостную стену, глядел с куртины за реку и, теряя терпение, не знал, что делать, с кем разделить горечь сомнений. «Тьфу ты, чёрт! не догадался! — вдруг вспомнил он. — Дело ясно; Аполлон чем-нибудь пустячным, ну, чуточку стеснился, оробел; ведь он мелочной, слабый человек, — инкогнито прибыл в Шлиссельбург, для предварительных объяснений, и сидит на постоялом, ждёт меня с дежурства… Скорее!..»
Мирович сменился с караула, отвёл команду в полк и бросился искать Ушакова по постоялым. Поиски его были тщетны. «Ну, погоди же ты, распроклятый трусишка, обойдёмся и без тебя. Как только доведу дело до конца, первого тебя арестую, публично осрамлю».
Первого июля, бродя без цели по улицам, встретил он знакомого по Кенигсбергу, подпоручика из грузин Чефаридзева.
— Какими судьбами? — удивился Мирович.
— Овсы закупаем, да и ваш Шлиссельбург захотелось поглядеть.
— А главное видели?
— Что?
— В крепости, вон со стены видно — первый нумер, первый.
— Что ж там за дважды нумер первый?
— Слышали про бывшего когда-то российского императора Иоанна Антоновича? — вдруг склонился к Чефаридзеву Мирович.
— Нет, не слыхал.
— Ну, так он самый здесь и есть… двадцатый год закупорен под замком.
Чефаридзев стал разглядывать Мировича. «Эк несуразное городит, — подумал он, — и глаза точно не свои, как похудел!».
— Хотите, что ли, участвовать? — вдруг побелевшими губами, в упор, прошептал и улыбнулся Мирович.
— Как участвовать? Полноте, батюшка; экое, Бог с вами, коловратство придумали! — сказал и пошёл от него в переулок Чефаридзев.
— Храбрец улепетнул! Триолеты, буриме списывать, Жоконду с барышнями читать! — неестественно захохотал ему вслед Мирович. — Смотрите, ещё донесёте! — крикнул он ему. — Отличку, награду за усердие получите!
«Но как же быть, как быть, — ломал голову сбитый с толку Мирович. — Ехать в Петербург, узнавать об Ушакове? А как вдруг разминёмся? Я к нему, а он сюда… Флотилию шлюпок условлено, людей, в масках… «Благородный, нам любезно-верный Мирович, чем полагаешь отблагодарить своего помощника?» — «На три дня на гауптвахту, ваше величество, всерабственно прошу за промедление, а потом его хоть и в генерал-поручики…». Нет, однако, из сил выбьешься; ведь это невозможно. Как опять попасть в крепость? отказаться от предприятия?».
А тут вдруг и помогла судьба. Офицер Смоленского полка, сменивший Мировича, заболел на гауптвахте. Дали знать командиру полка, Корсакову. Мирович услышал про это в канцелярии, явился, будто невзначай, к полковнику и предложил свои услуги за товарища. Второго июля он снова, не в очередь, стал на недельное дежурство в крепость, срисовал в свой календарь её план и над помещением принца на плане поставил особый знак.
День третьего числа был особенно жарким. Воздух не освежался ветром. Духота в низкой, полной мух и пропахнувшей солдатами казарме была невыносимая. Мирович почти не сходил с крепостной стены. Усевшись у выступа куртины, он неподвижно глядел на город и на уходящие вдаль прибрежья Невы. Мысли сменялись мыслями.
Он вспомнил странные сны, ряд снов, которые видел в последнее время и которые не выходили у него из головы. Он даже помнил числа, в которые виделись ему странные, как бы пророческие, грёзы, и все их тщательно записал на листках своего календаря.
Три с половиною месяца назад, а именно семнадцатого марта, ему снилось, будто он почему-то в Митаве, в гостином ряду, суетится для кого-то покупать кожи и хомуты. Купцы ему кланяются, он же не в мундире, а в ситцевом стареньком, куцем своём халате, и не на чем ему возвратиться домой. На улице лежит какой-то обрубок. Делать нечего, он садится на обрубок, прикрыв купленною кожей ноги, торчащие из-под куцего халата. И вдруг обрубок понёсся с ним по улице, как коляска; встречные кланяются ему. Он доехал к крепости; ему навстречу в ворота выходит старик и с ним некий бледный юноша. И не забыть ему заплаканных, молящих глаз юноши. «Вот твоя судьба, вот твоя удача!» — говорит старик. С этими словами Мирович проснулся.
В конце мая он видел во сне гибель какой-то женщины — она, в его глазах, утонула в реке, за какою-то церковью. Когда он потом соображал этот сон, ему казалось, что погибшая была Поликсена. И он так плакал, что из его глаз лились не слёзы, а кровь, и этой крови ничем нельзя было остановить.
Сон тринадцатого июня особенно его поразил и возмутил до глубины души. Ему приснился бывший у него недавно денщик, солдатик Лаврон. Денщик на него донёс: «Их благородие затеяли вредное государыне дело, освобождение такого-то важного преступника».
Мирович видел во сне, как его судили, как обрекли на казнь и как совершали самую казнь. В ужасе он очнулся, взглянул — началось утро; он лежал за перегородкой, в караульной крепостной гауптвахте, а Лаврон копался над чем-то в углу.
И ещё один сон он видел на днях. Ему снилось, будто он шёл через какой-то плавучий, на барках, мост. Синяя, глубокая, многоводная река с шумом катилась между барок. Он шёл по мосту, держась за туго натянутый канат. И вдруг канат с треском лопнул. Он повис на его обрывке, над холодной, зияющей бездной. Пальцы, вцепясь в склизкий канат, окоченели, фуражка, слетев с головы, кружилась в пенистых, уносивших её волнах. Но он не утонул — перед ним какие-то пышные, ярко освещённые палаты, полные праздничного люда. Он за столом, и рядом с ним в богатом парчовом наряде, в жемчугах и соболях некая красавица. И все говорят: «Вот он счастлив, достиг своего, а Ушаков ни при чём, опоздал…»
«Не виноват Ушаков, — думал Мирович, — везде сила, сила случая, нет правых и нет виноватых, нет и ничего достойного на свете. Что слава? — каприз натуры. Что добрые дела? — расчёт либо жалкая попытка уладить несовершенство вещей».
Мировичу казалось, что дело, с такой ясностью намеченное у него впереди, никогда им не было обсуждаемо и что самая мысль об этом страшном и вместе сладком, увлекавшем его