Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уж не знаю, во что он попал – мы слиняли, как только услышали звук бьющегося стекла, затем – словно кто-то пытается завести старую газонокосилку. Тим то и дело оборачивался и шипел, что я тащусь, как его бабуля, а она, между прочим, на ходунках. Но я не мог бежать быстрее из-за смеха, сгибающего меня пополам.
На следующий день мы пробрались к старику на задний двор. В доме бубнил телевизор. В стене у самой земли находилось окно. Мало того что оно было грязным, так еще и вело в темноту. Грязь и темнота оказались почти непреодолимой преградой. Бетонный пол подвала был завален какими-то коробками, и никто там не убирался, наверное, с библейских времен. Мы чувствовали себя первопроходцами, обнаружившими вход в ад.
Сделав глубокий шипящий вдох, Тим сунул синий ингалятор обратно во внутренний карман куртки.
– Знаешь, что мне это напоминает?
– Что, Тимоти?
– Лисью нору.
– Чушь собачья! Лисы не живут в подвалах.
– Сколько у него дерьма! Триш вечно ворчит, потому что у отца столько же дерьма в гараже и подвале. Даже капканы есть.
Мне показалось, что из подвала тянет табачным дымом, словно запах въелся в стены. Я хотел прильнуть к окну, но Тим отпихнул меня.
– Интересно, здесь есть капканы? – задумчиво протянул он.
– Залезь – и узнаешь, – буркнул я.
– Кажется, я вижу коробку из-под игры про художественный аукцион, в которую мы играли у тебя… и карточки с картинами…
– Где?
Тим снова оттолкнул меня и попробовал открыть окно.
Я сверлил взглядом его затылок.
– Ничего у тебя не выйдет.
Тим опять приник к стеклу, отгородившись от света ладонями, поставленными на манер шор.
– Кто бы говорил, – заметил он. – Распустил нюни, когда напоролся на штырь.
– Я пробил ногу из-за твоего кретинского мяча. Ты обещал, что со мной ничего не случится.
– Ничего я не обещал.
– Ты крестил сердце!
– Я сказал, что если ты не перелезешь через забор, то у тебя причиндал отвалится. И ты не перелез. А ну покажи, что там у тебя в трусах осталось!
Я толкнул Тима, и он стукнулся головой о стекло – громко, будто в окно со всей дури вмазался скворец. Я вскочил, учащенно дыша, сжимая кулаки. Тим потирал макушку, угрюмо уставившись на меня снизу верх.
– Зачем ты это сделал?
– Потому что ты лгун, сукин сын! Ты крестил сердце, сукин лгун! Иди лучше загляни в трусы своей мамочки, может, капкан найдешь. Капкан, на который попался твой отец.
– Я тебя сейчас вздую. – Тим помрачнел. – Хлюпик, маменькин сынок, говешка.
Внезапно я похолодел.
– Слушай!
Потирая место ушиба, Тим навострил уши.
– Он прикрутил ящик!
Мы вскочили и рванули со двора. Тим споткнулся, ткнулся физиономией в снег и, ошалело моргая, сел. Задняя дверь, ведущая на веранду, уже открывалась, и грохот старой газонокосилки стал оглушительным.
Там стоял он. В халате, едва прикрывавшем сухую грудь, на которую кто-то налепил жесткую седую мочалку, несвежих пижамных штанах и протертых тапочках. Дырявая Глотка собственной персоной. Его кожа по цвету напоминала скисшее молоко, а волосы были зачесаны назад, как у дедушки Ларри. Из потного горла торчала трубка. Раздавшийся голос не мог принадлежать человеку.
– ВЫ, ДВА МЕЛКИХ ЗАСРАНЦА! Я ЕЩЕ СПЛЯШУ НА ВАШИХ МОГИЛАХ!
Мы отбежали на безопасное расстояние. Стряхнув снег с волос, Тим сердито нахлобучил шапку.
– Знаешь, – заметил я, переводя дыхание, – старый сыч видел из окна, как я лежу и заливаю все своей кровью.
– Вот гад ползучий, – бросил Тим.
– Палец о палец не ударил, чтобы помочь мне. Обычно взрослые помогают детям.
– Это потому, что он ненавидит детей.
– Точно.
– Дэн?
– Ну?
– Я не бросил тебя, а побежал за мистером Митчеллом, ты сам видел.
– Ага, спасибо. Если бы не ты, я бы умер.
– Ничего бы ты не умер.
– Умер, умер. Как на войне умирают. Так бы и я умер.
– Чтобы умереть, надо потерять два галлона крови. Или чтоб перерезали горло, а потом вывалили кишки.
– Фу!
– Я все видел, когда отец взял меня на охоту. Они с Триш потом долго собачились. Триш меня слишком опекает. Иногда мне хочется уйти из дома на пару дней, чтобы она понервничала.
Он никогда не говорил «мама», называл ее только по имени.
– Когда я вырасту, – сказал Тим, вновь слепив снежок и перекидывая его из руки в руку, – то стану охотником и буду убивать оленей.
– А капканы?
– Ну уж нет. Одно дело смотреть, как животное мучается, другое – сразу его пристрелить. Первое делают психи, такие, как Дырявая Глотка, второе – охотники. К тому же олени не могут выражать свою боль, как люди. Не кричат, как люди. Думаю, это хреново – не иметь возможности показывать свою боль. По их мордам не скажешь, больно им или нет.
– А как же зрачки?
– Зрачки?
– Когда папа привез меня в больницу, доктор Эллефсон сказал, что у меня зрачки расширены от боли и не реагируют на свет. Думаю, олени могут кричать, у них есть голосовые связки, просто они выбирают не делать этого. А кишки зачем вываливать?
– Чтобы вырезать мясо, дурья ты башка. Ты не настоящий охотник, если не вываливаешь кишки.
– Мерзость!
– Это потому, что ты еще маленький.
– Мне исполнится семь в октябре.
– А мне в августе стукнет восемь. Ты малы-ы-ыш, Дэнни.
– Я не малыш!
– Мамочка кладет тебя, малыша, в колыбельку и кормит тебя из бутылочки.
В тот день домой я вернулся в порванной шапке, с разбитой губой и коркой крови, присохшей в ноздрях.
* * *
Я сидел на полу, кровь из рассеченного живота впитывалась в джинсы. Я не помнил, как отполз к стене и переместился в сидячее положение. Ладонями, липкими и горячими, зажимал живот, будто пытался там что-то удержать.
И не мог – не мог перестать думать о том олене.
– Я даже рад, что это случится здесь, – заметил Говард.
Он закатал рукава на рубашке, на окровавленных предплечьях перекатывались жилы. Что он делает? В хижине было очень тихо. В газовой лампе шипело пламя.
– Животные тоже щепетильно готовятся к своей смерти. Уходят от тех, кто им дорог, оставаясь один на один со своим исходом.
Говард был в ярости, однако даже его ярость состояла преимущественно из хладнокровия и расчетливости. Идеальный механизм для убийства вкупе с его нечувствительностью к боли. Он весьма убедительно делал вид, что у меня есть шанс. А тем временем резал меня снова и снова. Адреналин стирал боль, пока его нож не коснулся рубашки