Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Брось! – кричит Женька. – Ты уже рассказывал это, валяй другую…
– А вот, робяты, что я нам скажу, – вступает Палагин, – коли хошь какую девку к себе приманить, пымай лягушку, да ее в муравейник-то и брось ночью, да штоб луна была, а через две ночи на третью приди; лягушку-то мураши сожрут, а ты косточку грудинную у ней сломи, как кручок, та косточка, и тем кручочком девку-то и зацепи – твоя будет! Верно говорю.
(Два года спустя, уже студентом, читая «Преступление и наказание», я нашел у Достоевского точно такой же рецепт приманки нелюбящей девушки.)
– Зачем укол делал? – бормочет узбек. – Нога болит, нога резал, укол задница делал – теперь задница болит…
Женька моментально подхватывает:
– А куда же тебе, ялдаш чертов, укол делать? В задницу не хочешь – передницу подставляй!
Разговоры, непрерывный стук костылей, гул голосов… Меня начинает клонить в сон. Мысли разбегаются, снова сходятся, боль в руке медленно утихает, а навстречу мне движется танк. Черный обгорелый танк с открытым люком… Сосны мелькают мимо – это я еду на этом танке, а он почему-то двигается неслышно, и в лесу стоит тишина… Куда же едет этот танк и почему нет никого кругом? Пушка поворачивается и прижимает мою левую руку, руке больно, я тяну ее изо всех сил, а пушка давит все сильнее и сильнее… А в строю кричат: «У нас еврей есть…» И я не могу идти вместе со всеми, потому что роняю автомат из больной руки… Где же танк?.. Его нет. Колька Зубенко смотрит на меня, машет руками и кричит: там к кому-то матка приехала… Где же танк?.. Матка приехала… На фронт? Грохочут автоматы, и сыпятся веточки, срезанные пулями с кустов…
– Эй, ты! – орет Зубенко над ухом. – Матка приехала…
Я открываю глаза и вижу маму в белом халате. Закрываю снова. Танка уже нет, Зубенко тоже исчез… И вдруг холодею, боль внутренняя, душевная боль охватывает меня всего – это же мама, живая мама, это не сон, она действительно здесь, передо мной – мамочка моя родная!
Я открываю глаза, и мы встречаемся взглядами. У мамы на глазах слезы, она смотрит на меня не отрываясь и молчит.
– Мамуся! – выдавливаю я. – Вот я теперь какой… – и отворачиваю угол одеяла…
– Я с тобой, – говорит мама, – теперь все будет хорошо…
Она обнимает меня, слезы брызгают у меня из глаз, и мы плачем вместе, прижавшись мокрыми лицами…
Вот она – прибыль и радость, с грустью смешанная…
Дни идут. Мама уехала. А ко мне неожиданно приезжают ребята из детдома. Сначала Олег Громов, а через недельку Ника Бобровская. Радость-то какая! Новости из Угор, воспоминания, гостинцы, приветы от ребят и воспитателей. Полтора года вместе – большой и интересный этап жизни. Силы мои прибывают с каждым днем. Я уже свободно брожу по всему госпиталю.
Мишка с медалью вбегает в палату.
– Ребята! Кинохроника приехала!
– Бреши дальше, – Женька громыхает костылями, – в двенадцатой еще тебя не слыхали!
– Не верите? Вот гад буду! К госпиталю две машины подъехали!
Мы выходим в коридор. Раненые стоят кучками у окон – там действительно что-то интересное.
Через полчаса вдоль больничных коек протягиваются толстые черные шнуры – шланги от электрософитов, между привычными рубахами и кальсонами мелькают темные пиджаки и брюки работников кино, и нам объявляют, чтобы мы сидели в коридоре и не мешали – будут снимать нашу одиннадцатую палату.
Главный киношник, заглянув в дверь нашей палаты, отрицательно качает головой, потом бежит к начальнику госпиталя и возвращается через некоторое время с целой командой нянечек и сестер. Госпиталь перенабит ранеными. В нашу небольшую палату втиснуты десять коек, одна впритык к другой, между спаренными койками оставлены узкие проходы, в которых помещены маленькие тумбочки – одна на двоих. У пяти человек тумбочек вообще нет, и они держат мелкие личные вещи под подушками.
Коридор тоже весь заставлен койками, на них мы и сидим сейчас группами, наблюдая, как корячатся нянечки, вытаскивая железные кровати из нашей палаты. Некоторые выздоравливающие помогают им. Шум и смех стоят в коридоре, развлечений у нас никаких, а тут такая потеха!
Особенно изгаляется Женька, его охотно поддерживают остальные.
– Давай, давай! – Его звонкий голос разносится по всему коридору. – Выноси все, к чертовой матери, спать на улице будем! Абы кино красивое вышло!
– А мою ногу снимать будут? Я кальсоны сниму!..
– Глянь-ко! Цветы прут откелева!
– На хрена цветы – тут пальму надо! И фонтан с рыбками, – не унимается Женька, чтобы все видали, как братья-славяне живут! Тьфу!
Плюющегося и матерящегося Женьку приглашают в перевязочную. К нашей палате подвозят черные софиты. Я пролезаю между ними, заглядываю в дверь нашей одиннадцатой и ахаю.
В палате четыре койки, аккуратно застеленные конвертом. Новые простыни сверкают невообразимой чистотой. Наши четыре обшарпанные фанерные тумбочки покрыты белыми крахмальными салфетками (и откуда что взялось!), и на них установлены цветы в горшочках. Горшочки в блюдечках. На одной из коек сидит наш узбек (он признан наиболее фотогеничным) в новом белье и каком-то роскошном синем халате и картинно держится за костыль. Рядом с ним стоят киношники и что-то ему говорят. Он пересаживается другим боком, костыль ему укладывают на колени.
– Теперь хорошо! – кричит режиссер. – А вам что здесь надо?
Меня выдворяют, из-за двери раздается:
– Съемка!
Две машины отъезжают от госпиталя. В нашу палату снова втаскивают шесть коек, перезаправляют старое белье, забирают синий халат у узбека.
Горшочки с цветами мы не отдаем. Категорически. Принципиально. В борьбе со старшей сестрой палата проявляет неслыханное упорство и единодушие. Разругавшись с нами вдрызг, старшая уходит ни с чем.
Палата в восторге – все-таки разжились кое-чем с кинохроники!
Москва
Курский вокзал встречает меня затемнением. Впервые я в Москве. Все интересно: и незнакомый вокзал, и люди, спешащие, снующие туда-сюда, деловитые, озабоченные… Сколько здесь офицеров! Капитаны, майоры, полковники… А это кто? Красные лампасы, золотые погоны со звездой… Генерал? Точно – живой, настоящий генерал! Все это мне в диковинку. В Канаше майор был большой шишкой, подполковника Галата я видел всего два раза в жизни… Столица! Ничего не скажешь!
Спрашиваю, как проехать в Черкизово. Несколько человек отвечают сразу, их ответы противоположны: одни предлагают добраться двумя трамваями, другие – метро и трамваем.
Выбираю метро. Станция «Комсомольская» рядом, и вообще – метро! Столичное чудо… Оно сразу поражает меня обилием света. Кажется, что я не под землю попал с ее поверхности, а, наоборот, из темного подземелья вышел к залитым солнцем дворцам. Сверкают мраморные колонны, с мягким рокотом несет эскалатор, я держусь за черный поручень, и состояние нереальности происходящего вновь охватывает меня.
Давно ли Котельнич, одиннадцатая палата, гипсовый «самолет» на груди? Операция… первые шаги… Евдокия Ильинична… графин с водой, который я с трудом оторвал от стола на второй день после того, как встал… Хорошенькая девушка, вся в кудряшках, выписывала мне документы в канцелярии госпиталя. Мне говорили, что она мой донор. При выписке сказал ей: «Мы теперь родня!» Она засмущалась, заулыбалась, прикрыв по-деревенски рот рукой, тряхнула кудряшками…
Позади все это уже. Позади…
Но почему меня переводят в Москву, а не в Ленинград, куда я просился? Вот загадка!
Трамвай со странным названием «Аннушка» долго везет меня по кривым и темным улицам Москвы, и наконец мне говорят, что пора выходить.
– Обогнете кладбище, два поворота – и Просторная улица.
В полной темноте (лишь редкие машины выхватывают синими фарами углы домов), несколько раз переспрашивая встречных, нахожу Просторную и оказываюсь