Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, вечная спешка и вообще время, когда все торопятся жить. Но все это только потому, что Пошка стоит здесь. Так оставим в покое ноги и посмотрим наверх, на оживленные движения рук, тоже рассказывающих, на оживленную игру лица: все-таки развлечение сегодня вечером, потому что Оляна дома одна (об этом мы еще узнаем) и очень весела, не знаю, не слишком ли грубо будет сказать, да нет, ведь мы не в том смысле, весела, как Стасулисова свинья. Вот эта история в самом коротком виде. Почтальон в отставке Стасулис, следовательно господин Стасулис, сварил пиво, не так чтоб слишком много, но и не слишком мало, а как раз столько, сколько нужно, когда предстоит скосить один морген луга во время сенокоса, так что уж, во всяком случае, не слишком мало. Оставшуюся гущу, прекрасный ячмень, он высыпал свинье. Свинья, она, конечно, раз, раз и готово — и пошла куролесить. Тычется в стены, и влезла бы на стену, да не удалось, и хрюкает, визжит, и, как пьянчужка, обмаралась от удовольствия, и обмарала все вокруг. Ну Стасулис, то есть господин Стасулис, кинулся в свинарник, она и его обмарала. Он за ножом, потому что свинья свалилась, закатила глаза и захрапела. И сидит Стасулис, ну вот как ты сейчас — простите, вот как вы, господин учитель, да что уж теперь извиняться, в середине-то рассказа! Сидит и сидит себе на краю вымазанного корыта, скотина мирно храпит, неровно только дышит, он сидит — нож в руке. Как начнет подыхать, тут он ее и прирежет. Сидит до пяти утра. Ну, свинья проспалась, встает, недовольно топчется возле корыта — пустое оно. Теперь и Стасулис может подняться, потягивается, идет в спальню, валится на кровать — и готово дело: спит, нож в руке, на ногах опорки…
И как теперь кто разойдется, о нем говорят: «Разошелся, как Стасулисова свинья», — и ничего обидного тут нет.
А остальные Гендролисы? Они пошли к Дрешерам — собрание или молитвенный час… Это одно и то же. Оляна не любит ходить туда: поют и поют, свистуны. Свистунами называет Оляна таких певцов.
Итак, к Дрешерам.
В часы молитвы это несложно, просто подсаживаешься к ним. Они уже не поют. Теперь Гринда стоя обращается к своей пастве, те сидят.
Это совсем другая речь, не скороговорка Оляны. Паузы тоже сопровождаются округлым движением руки, только замедленным, и речь течет спокойно, без запинок, как полагается, с подобающим назиданием; большого умения тут не надобно, это уж испокон веку гладко идет, но вот сведения, их нужно раздобыть заранее, прежде чем начать речь.
Предмет речи обычный — грехи. На том, что человек может сотворить словами и делами своими, на этом задерживаться нечего, скорее к возмездию, к страшному суду, скорее к расплате за грехи; здесь сцены, картины, цвета, сравнения — как драгоценный елей, стекающий на бороду Ааронову, псалом 132-й, стих 2-й. А наказания… каких тут только нет! У фрау Дрешер болят зубы — и это тоже расплата? Но за что, за что?.. Тут уместно перейти к учению об искуплении: человек, этот грешник, требует справедливости, он обращается к господу своему, который, собственно, уже искупил все грехи, и говорит: ничего-де я не сделал плохого, а другие, погляди-ка, чего только не делают другие, и ничего с ними не случается, наоборот. Итак, теперь перейдем к следующему, к безвинным страданиям, которыми так по-отечески наказывает отец детей своих, к испытаниям, которые он им приуготовил. Точно рассчитанный ход: от ревущей толпы грешников к мирному содружеству святых, от лязганья зубов — к аллилуйе. Как это поучительно! Того и гляди почувствуешь себя праведником и уже свысока посмотришь на грешников, что находятся вне этих стен.
На прощание — напечатанный трактат Гринды «Великие чудеса господни в минувшие дни», цена два лита пятьдесят центов за штуку, восемь страниц, автор Фридрих Вильгельм Гринда, отставной подмастерье булочника, и открытки со стихами, тоже напечатанные по восемьдесят центов и тоже со всеми выходными данными.
Пусть грех кровавый вершит твоя плоть —
Сей грех в твоем сердце убьет господь.
И хотя в речи перед этим была осуждена и подобная точка зрения, несколько открыток Гринда сбудет обязательно, восьмистраничная брошюрка есть уже у всех. Заключительная молитва — дело хозяина дома, значит Дрешера. «Отче наш» читают все: «Отче наш» или «Tėve mūsų, kuris esi Danguje».
Они расходятся. Гринда остается здесь. Пошка говорит: «Спокойной ночи», — но не всем. Шилат отворачивается. Тута уже вышла.
Кругом спокойная тишина.
Еще не стемнело.
Видно далеко над лугами, вплоть до холмов на юге. Воздух пахнет сеном и немного пылью, но не вечером, не спокойствием и не сыростью, он только коричневатый, но не бледно-зеленый, не белесый.
Идешь в луга по дороге, а горы не приближаются, стоят, освещенные своим светом, и тоже словно слегка запылились. Только домик у подножья гор, что выглядывает из садика, он приближается, правда, медленно. Там, в доме, уже зажгли огонь, можно различить и отсюда: это не солнце, этот красный блеск на стеклах, оно уже ушло дальше, вниз, по направлению к Керкутвечяю.
Но нет нужды подходить к дому, если знаешь, где можно свернуть с дороги, которая подводит к домику и кончается там; литовский дом, Пошка знает его, Гендролисы тоже его знают, там живут две старые женщины, сад полон розовых кустов; и у каждой из четырех стен, у каждой белой стены стоят стебли красной мальвы, сверху донизу покрытые цветами. Впрочем, о мальве правильнее сказать — снизу доверху, а цветы, простые розетки, не закрываются: пожалуйста, пусть наступает ночь, им все равно.
Итак, обогнем справа. Домик останется позади — его называют «розовым домиком». На коньке крыши — две лошадиные головы, вырезанные из доски; вот теперь по-настоящему стемнело.
Девушка говорит:
— Завтра праздник.
Они идут лугом. Роса уже выпала, но луг только что скосили, и потому мокрая трава не страшна, земля выпивает всю влагу, и первая роса давно исчезла. Они поворачивают к поместью: высокие амбары и старый парк высятся в темноте горной цепью.
— Родители не поедут, — говорит девушка.
— А мы, — говорит