Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я сказала: папá, я просто хотела, чтобы мои друзья вернулись домой невредимыми. Я отдала бы каждый сантиметр земли ради того, чтобы вернуть мертвых к жизни. А что он? Принялся объяснять, что Виктор умер не напрасно. Не пойми меня неверно, то, что он говорил, было правдой, однако из его уст это звучало так безжизненно, так шаблонно. Я больше не чувствовала его. Я хотела, чтобы кто-то понял мои сомнения. Правильно ли я поступила. И папá… оправдал меня. Я сказала ему: я села в этот танк, чтобы защищать свой народ, но не для того, чтобы угнетать другой народ. Сейчас мы контролируем всю землю до Иордана, но что будет с людьми, которые там живут? Миллион арабов! А он сказал: «Тише, не так громко; следи за тем, что говоришь».
– А когда у тебя появились сомнения? – спрашиваю я.
Она тихо закрывает балконную дверь. Как будто кто-то может подслушивать.
– На обратном пути из Синая мы остановились в Газе. Был комендантский час. И вдруг мимо нас прошла маленькая девочка. Вот так просто, мимо вооруженных солдат, перед танками. Не обращая на нас внимания, словно нас здесь вовсе нет. Я окликнула ее, и она обернулась. Маленькое нахальное создание с черными волосами, почти как у меня. Я помахала ей. Улыбнулась. Надеясь, что она улыбнется в ответ. Но она не оказала мне такой любезности. Она словно видела меня насквозь. Потом из одного из домов вышла женщина и быстро увела ее. Она боялась нас. Но в дверях девочка обернулась. И я до сих пор помню, как она смотрела на меня. В ее глазах не было ненависти. Но уязвленное достоинство. И упрямая гордость. Ее глаза как будто говорили: ты меня не сломаешь! Это поразило меня в самое сердце. Я не знала, через что ей пришлось пройти. Я знала только, что все, что с ней произошло, было сделано от нашего имени. Но я росла с совсем другим представлением о том, кто мы такие. И что же папá, кто меня этому учил? Он просто молчал. Как ты относишься к нашей оккупации? – спросила я. Он сказал лишь: Я на вашей стороне.
– Он хотел защитить тебя.
– Я уже давно выросла.
* * *
Какого черта она не рассказала об этом Элиасу? Чем ближе я подхожу к ним обоим, тем более проницаемыми кажутся границы их идентичности. Но дело не в них, а в моем представлении о них. Стричь под одну гребенку такую неоднородную группу, как евреи или израильтяне, так же неразумно, как пытаться поймать снежинки сачком для бабочек. Каждый человек – это космос, и столь же неразумно сужать его до коллективной идентичности: арабы, христиане или мусульмане. Проблема в глазах смотрящего.
– Я хочу есть, – говорит Жоэль, и мы спускаемся на кухню.
Тишина в гостиной. С каждым днем Мориц все больше исчезает. Мы выходим из дома через заднюю дверь и садовые ворота, мимо запертого гаража. Как воры, разве что мы ничего не уносим. Я радуюсь людям на площади, их разговорам и объятиям, успокаивающей банальности повседневной жизни. Мы покупаем аранчини [70] и едим их, сидя в старой гавани. Бирюзовая вода блестит, покачивая рыбацкие лодки. Туристы сидят перед тратторией. Мориц жил внутри открытки. Я представляю, как он сидел на скамейке на набережной, наблюдая за молодой парой на «веспе», за ребенком с рожком мороженого в руке, за разноцветными педальными лодками в бухте Монделло. Представляю, как мир разворачивался перед его глазами, не заставляя его сердце биться чаще.
– Он что, не оставил тебе свой адрес? – спрашиваю я.
– Оставил, конечно. В Западном Берлине. Без имени, просто абонентский ящик. Но я потеряла листок.
– Потеряла?
– Милая, я была молода. Я же не знала, что это последняя встреча. И вообще я потеряла голову, не понимала, что мне делать. Бросила учебу и поехала в Индию.
– Почему в Индию?
– Все тогда ехали в Индию. Даже «Битлз»! Я хотела поселиться в ашраме, забыть о войне, найти себя. В итоге несколько дней просидела под кайфом в туалете. Но мне было хорошо. Я встретила людей, которые были совершенно иными. Мы были заперты в маленьком Израиле, не могли посетить соседнюю страну. Индия очистила мою голову. Раньше я была на сто процентов израильтянкой, нет, на двести процентов! Потому что моя семья была таким непонятным перемешанным салатом. За границей я поняла, что весь мир – это салат. И я влюбилась. Жан-Люк, музыкант. Мы поехали в Париж. Это самое глупое, что ты можешь сделать, – молодой курицей поехать в Париж с парижанином. Шестьдесят восьмой. Конечно, у нас ничего не вышло. Но я затусовалась с его приятелями, заработала немного денег, мы пели на Монмартре, а потом мне просто повезло. Меня приняли в музыкальную академию.
Я представляю: моя мама в Париже, где у них стыковка рейсов. Она идет по Монмартру, воздух потрескивает революцией, горят машины, летят булыжники, но все кафе забиты народом. Она не боится. Она просто одинока. Город любви, думает она, где же здесь, черт возьми, любовь? Затем она видит группу поющих хиппи. Может быть, она танцует с ними. Может быть, кто-то влюбляется. Может быть, они вместе выпивают. Может быть, она спрашивает женщину с темными кудрями, откуда та родом. Та похожа на североафриканку.
Из Парижа, отвечает по-французски Жоэль, а ты?
Из Нью-Йорка. I come from New York [71].
Глава
40
Дома никого нет. Вот, пожалуй, ощущение, знакомое всем осколкам этой семьи, единственное чувство, которое нас объединяет. Положив руки на прохладные перила балкона, я вслушиваюсь в его сад, уже не понимая, где мое место. Пальмовые листья шелестят в темноте. Позади, в комнате, спит Жоэль. Я невольно думаю об Элиасе в его мерзкой тюремной камере. И в этот момент звонит мобильный.
– Добрый вечер, это Лаура. Жена Элиаса.
– Добрый вечер.
– Мы можем встретиться?
– Зачем?
– Мне нужно поговорить с вами.
– О чем?
– Я не могу сказать по телефону.
* * *
Лаура ждет в своем «фиате» под фонарем на набережной. Она открывает пассажирскую дверь и освобождает мне место, перекидывая назад детские кроссовки, футбольный мяч, пластиковую бутылку. Смотрит по сторонам, не шел ли кто за мной следом. Я сажусь и чувствую ее напряжение. Она выглядит нервной, взволнованной. Я предпочла бы встретиться с ней при других обстоятельствах.
– Почему вы так с ним поступили? – спрашивает она. – Вы же родственники.
Я пришла к ней безо всякой враждебности. Но ее