Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Спасибо, — сказал Тимошка, возвращая братину.
Прислонился плечом к стене, закрыл глаза.
Задремалось вдруг.
Увидал он себя на влажной весенней земле. Ножки, как у теленка, которого только-только из-под коровы в избу принесли, подгибаются, вихляют. Но он бежит счастливый, держа в ладошке лазоревое пасхальное яйцо. Парни и девки затеяли уже обычную игру, целят попасть яичком в лунку. «Кидай! Кидай!» — кричат они ему, смеясь. А он бежит! Бежит, захлебываясь от смеха, от своего озорства, потому что он собрался подскочить к самой лунке и бросить свое лазоревое яичко наверняка.
— Проснись!
Он проснулся. Перед ним стоял в шелковой бороде, в боярской собольей шапке, в золотой шубе на соболях любимец Москвы, самый родовитый в государстве — Никита Иванович Романов.
Тимошка вскочил с лавки, поклонился боярину со смирением и охотой. Склоняя голову, Анкудинов приметил в глазах Романова живинку интереса, принял ее на свой счет и ошибся. Романов был охотник до немецкой одежды, и ладный европейский Тимошкин кафтан пришелся ему по вкусу.
— Назови себя, кто ты есть и какого звания? — предложил ему свой прежний вопрос Богдан Матвеевич Хитрово.
— Я есть сын человеческий, — ответил Тимошка, глядя в переносицу Никите Ивановичу. Ему очень хотелось привлечь на свою сторону именитого боярина, и он бы завлек его, как завлек Богдана Хмельницкого, Ракоци, королеву Христину, великого визиря, но кто же ему даст здесь разговориться по душам? И, озлясь вдруг, он вскинул гордую голову и кивнул писарям. — Что же касается до титулов моих и до моего природного звания, то я есть сын царя Василия Ивановича Шуйского.
— Ты есть сукин сын! — возразил ему князь Долгорукий.
А подьячий объявил спокойно, как делают обычную свою работу:
— Ты есть сын Дементия Анкудинова, бывшего в Вологде продавцом полотна. Покойный великий князь Василий Иванович Шуйский был бездетен. Родные братья великого князя Иван Иванович и Дмитрий Иванович Шуйские не оставили по себе наследников мужеского пола. Все три брата Шуйских, вместе с патриархом Филаретом Никитичем, были в заточении, в Польше. Василий Иванович и Дмитрий Иванович умерли, не обретя свободы, а младший из Шуйских, Иван Иванович, вместе с патриархом Филаретом возвратился в Москву. Умер Иван Иванович уже в царствование государя и великого князя Алексея Михайловича. Был на Руси еще один князь Шуйский, брат Ивана Федоровича Шуйского, отца царя Василия Ивановича, а именно князь Василий Федорович. Князь Василий Федорович имел одного сына, знаменитого Михаила Васильевича Шуйского-Скопина. Михаил Васильевич умер скоропостижно, не оставив наследников. Таким образом, род князей Шуйских пресекся.
— Что бы мне ни говорили, я знаю, кто я есть, — сказал Анкудинов следователям. — Хочу слышать, что скажет боярин Никита Иванович, ибо слово его всей Москве дорого.
— А то и скажу, — ответил Никита Иванович, — всяких я молодцев видывал, но ты — из воров вор.
С тем боярин удалился, а Тимошке объявили:
— Пожалуй-ка на дыбу! Может, позабудешь свои сказки, а правду вспомнишь.
И когда затрещали у Тимошки кости, взмолился он. Палач слегка облегчил муку, чтобы несчастный мог говорить. Тимошка сказал с дыбы:
— Объявляю: я человек убогий. Приношу мою вину государю.
— Кто твои отец и мать? — спросил князь Долгорукий.
— Из каких людей отец и мать мои, не упомню, мал я остался, когда они померли. Архиепископ Варлаам, вологодский, у которого я жил с малых лет, видя мой ум, называл меня Царевой палатой. Это прозвище запало мне в голову, стал я о себе думать, будто и впрямь я — честного человека сын. После жил я в Москве у дьяка Ивана Патрикеева, сидел в Новой чети. Когда с Патрикеевым беда приключилась, я от страха бежал в Литву, назвавшись Иваном Каразейским.
— Кто же научил тебя называться князем Шуйским? — спросил Хитрово.
— Отец мой Демка. А родной ли он мне или приемный, того не ведаю.
Тимошке подпалили пятки огнем, он закричал, но после такой подлой пытки отвечать на вопросы не пожелал. Его сняли с дыбы, усадили на лавку.
— Будешь ли свой мед пить? — спросил с издевкой Хитрово.
Тимошка кивнул. У него хватило силы пить маленькими глотками. Потом он достал белоснежный платок и промокнул со лба и в глазницах ледяной пот.
В пыточную палату привели монахиню. Увидав Тимошку, она, согнувшись вдвое, зарыдала.
— Кто этот человек? — спросил у монахини Хитрово, тыча пальцем в Тимошку.
— Мой сын! — ответила монахиня.
— Узнаешь ли ты мать свою? — спросили Тимошку.
Он сидел, опустив голову, боясь не только языком — мыслью шевельнуть. Словно из-под глыбы льда, оттаивая от боли. Молчание затягивалось.
«Не ломают костей — и доволен, — подумал Тимошка. — Мог бы за границей тишком до глубокой старости дожить, сам ведь не хотел тишковатой жизни. Чего же теперь муки свои продлевать?»
Когда у бояр-следователей терпение кончилось, он поднял глаза на монахиню и спросил ее:
— Как тебя зовут?
— В мире звали Соломонидкою, а постригши нарекли Стефанидой.
— Признаешь, что это мать родная твоя? — спросили Тимошку.
Он, улыбаясь, покачал головой:
— Не надо меня запутывать. Эта старица мне не мать, а матери моей родная сестра. Была она мне, впрочем, вместо матери по своей природной доброте.
— Кто был твой муж? — спросил Долгорукий монахиню.
— Демка, его, Тимошкин, отец. Занятия муж мой имел разные. Полотном торговал, служил у архиепископа Варлаама.
— Сколько лет твоему сыну? — спросили монахиню.
— В Вологде он у меня родился. Теперь, стало быть, ему тридцать шесть лет.
— Поговори со своим чадом, может, образумится, — сказал монахине Хитрово.
И бояре уехали обедать.
Монахиня снова зарыдала, припав к Тимошкиной груди. Ему было больно. Он поморщился и тут же решил, что гримаса пришлась кстати. Пусть глазастый подьячий поломает потом голову.
От монахини пахло хлебом, видно, таково было монастырское ее послушание — хлебы печь.
— Мне больно, — сказал он, отстраняясь.
Она смотрела на него и плакала. Вот он, сын ее, красивый, как ангел! Умный, осанистый, боярам по обхождению ровня. Да что делать, государю царю дорожку перебежал. Коли не смирится, казнен будет без всякого снисхождения.
— Тимоша, — шептала мать, — да неужто свет тебе не мил! Соглашайся со всем, что бы тебе ни сказали. Всю вину свою отдай государю. Винись и моли! Царь у нас молодой, сердцем мягкий, но и ты не будь к матери своей, к самому себе не будь жестокосерд!
Тимошка запечалился, и печаль его показалась всем искренней. Вдруг он сказал:
— Ну, довольно тебе, старица Стефанида!