Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не люблю я этих…
Австрияк, которого я встретил у Почо Оддоне. Архитектор. Ратует за распланированные города, рационально эстетические, функциональные и т. д. интерьеры. Я сказал, что у человечества есть заботы и поважнее, чем эстетические. А еще я сказал, что чрезмерное утончение чувства прекрасного может принести массу хлопот. Объяснить среднему обывателю, что его зеркальный шкаф, комод и занавесочки — свидетельство его дурного вкуса, значит испортить ему жизнь до конца дней. Нам бы скорее пригодилась при нашей нищете более разносторонняя способность — способность находить прекрасное во всем, даже в неумелой мазне.
Он не понял. Слишком умный. Европеец. Учить любит. Образованный. Современный. Архитектор.
Среда
Хорошая погода превращается в слякотное ненастье; еще не зная, прольются они дождем или нет, тучи вылезают прямо из неба, иногда выстреливает солнце, озаряя пляж, на котором в танце сошлись золото, голубизна и белизна. На песке — шуточки, шалости, проказы — но горько, страшно оплаченные тем, что людям пришлось раздеться! Неслыханный цинизм! Эта их игра — акт отчаянного бесстыдства, да, осмелились-таки… разделись… разулись… сняли носки, чулки, трусы, кальсоны, брюки, галстуки, рубашки, блузки, пиджаки… и айда вперед… побратавшиеся с природой, щеголяют себе голышом! Но этот голыш не обнажен, он — раздет! Что за бесстыдство! Да, да, щеголяет жена этого аптекаря, посмотрите на нее, ножкой песок ворошит, ее обнаженная пятка высовывается, вылезает и заигрывает, шеф отдела сбыта бьет по мячу, сопит, восклицает! Ха, вовсю наслаждается жизнью! Голышом! Но голыш раздетый, обнаженный! И раздетый шеф! Аптекарша без панталонов! Им мало голых пальцев рук, так они еще решились их дополнить голыми пальцами ног! И весь пляж рычит бешеной провокацией телесного позора. Боже, дай отрыгнуть человеческую форму! Показалась собака. Собака — непорочная — пришла с собачьей грацией — изысканная…
Я наблюдал все это с пригорка, а за мной стоял Атилио, культурный знаток искусства из Мексики. Он сказал: «Прекрасная картинка. Есть в этом что-то от Тёрнера, а?»
Действительно, прекрасная картинка, правда, соткана из жуткого безобразия.
Четверг
Пиньера говорит, что у каждого уважающего себя эстета в Гаване должен быть свой «антиквариат» — часы эпохи Людовика XIV, медальон — своя «старина», с которой он не расстается, посвящая ей восторги, которые он, если бы судьба позволила ему совершить паломничество в Европу, излил бы на соборы, на музеи, на всю вообще европейскую старину. Как выяснилось, у мексиканца Атилио тоже есть свой антиквариат. Вчера он достал из прекрасного кожаного футляра серебряный кубок и благоговейно продемонстрировал его мне.
— Настоящий!
Ну, допустим… Кубок был приличных размеров, ренессансный, полный каких-то гравированных барельефных сцен, отделанный на каждом миллиметре — несусветное нагромождение фигур, орнаментов, — на расшифровку которых, на то, чтобы вникнуть в наверняка многолетний труд художника, надо потратить довольно много часов методичного изучения этого кубка. Сомневаюсь, что на это сподобился хоть кто-нибудь из бывших его владельцев; видимо, в кубок никто никогда не вглядывался. Что касается меня, то я ограничился констатацией, с высоты птичьего полета, что работа кажется хорошей… после чего я вспомнил старый фарфор моей матери, выставленный рядком на полке и также изобилующий деталями, так никем и не обнаруженными. Достаточно было того, что фарфор настоящий.
Вожделенно погладив кубок (и тем самым как бы войдя в обладание этим произведением прежних веков) и осмотрев его со всех сторон (точь-в-точь таким же взглядом, каким мы осматривали наш фарфор), Антилио спрятал его в футляр. И достал из чемодана кучу альбомов. «Всегда беру с собой эти альбомы, — сказал он. — Я не смог бы жить без них!» Это были Кафедральный собор в Шартрез, Пикассо, Микеланджело, этрусские вазы, фрески Джотто и греческие храмы. «Ах! — восклицал Атилио, листая их страницы. — Ах, вы только взгляните вот сюда… сюда… Ну, каково?! Ведь правда!» Я смотрел, он смотрел, но все выглядело так, будто мы купались в море форм… и, настигнутые, точно волнами, их многообразием, были ими накрыты и утонули в них. Кафедральный собор в Шартрезе придавил меня, словно гора воды. Сколько же месяцев, лет потребуется для того, чтобы изучить собор, который снизу доверху, вплоть до арок перекрытий — сплошь обработанный, измученный, насыщенный страстями камень; работники один за другим нескончаемыми вереницами волн набрасывались на камень, обтачивая его. Каким же образом один зритель может впитать труд стольких художников? Однако, пока мы переворачивали страницы с собором, нас уже поджидали Джотто с Пикассо и с Микеланджело. «Вот! — метался как среди волн Атилио. — Вот! Великолепно!» Мы тонули. Мы утопали во всем этом, как в слишком богатом магазине и как дети, охотящиеся за бабочками, мы выхватывали все новые линии, пятна, эти бледные свидетельства того, что от нас ускользало…
Увидели мы не много… скорее, мы производили инвентаризацию… как скупец, из одной руки в другую перекладывающий золотые монеты, мы насыщались самим этим богатством, почти не глядя на него… в полной уверенности, что должен же быть хоть кто-то, кто как следует рассмотрел все это. Вот фреска Джотто. Я не могу посвятить ей слишком много времени, но верю, верю, что кто-то другой всмотрелся и рассмотрел… Тут однако меня поразила жуткая мысль: а если этого другого не было? И каждый сваливает груз рассматривания на другого, и так же передаем мы друг другу из рук в руки наслаждение, спихивая его в небытие? Атилио пожал плечами:
— Уф! И Вы говорите это мне! Человеку, который полжизни отдал искусству.
Врал. Видимо, он никогда ничего другого не делал, а только листал большой альбом по искусству. Только листал… и бросал взгляды… клевал, как курица… Но как доказать, что он врет?
Пятница
Сеньора Мерседес X. де А. специально приехала из Буэнос-Айреса, чтобы увидеть кубок Атилио (Атилио, не заезжая в Буэнос-Айрес, следует в Чили). Она худа, замкнута, молчалива — взяла кубок в руки, всмотрелась, потом поставила его и — ах! — шепнула: «Я никогда не простила бы себе, если бы позволила вам уехать, не показав мне этого кубка!» А потом еще добавила шепотом: «И еще я хочу знать, что вы думаете о Петторути, о его последнем цвете?» Атилио передернуло: «Предпочитаю его пятилетней давности». «Согласна!» — чуть слышно выдохнула она, обрадованная. Села в машину. Уехала.
Когда я смотрел на внушительный автомобиль, увозивший г-жу Мерседес, мне вспомнилась одна девушка, блондинка, полька, молодая художница, с которой я познакомился несколько лет тому назад, когда она оказалась здесь проездом из Парижа. У нее не было машины. Она провела в Аргентине пару месяцев, бегая с выставки на выставку. От художника к художнику. Трудолюбивая. Да, ей было жалко потерять минуту. Собранная. Жаждущая обогатить свой арсенал живописца. Словно собака, вынюхивала она «ценности». Ни о чем ином не говорящая. Делающая копии, наброски, заметки, вся без остатка погруженная в проблематику искусства и постоянно, без устали занимающаяся самообразованием, искренне, скромно, трудолюбиво. Нет ничего более выводящего из себя, чем ее трудолюбие — ненасытное и набожное, трусоватое.