Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечером я был в доме, или, вернее, в саду прекрасной гречанки, которая приняла меня под открытым небом, будто пренебрегая опасностями. Прислуживала нам та же старуха, что приносила мне письмо; мы пили и ели досыта; Стефания была весела, как я не предположил бы, что она даже может быть: играла, пела, смеялась и шутила, но ни разу меня не поцеловала и не обняла.
Наконец, расшалившись, она предложила мне поцеловать ее, но с тем условием, что я позволю себя привязать к дереву, тогда она подойдет ко мне близко, и я ее поцелую. Когда я согласился и гречанка крепкой веревкой привязала меня к дубу, она, вместо того чтобы приблизиться ко мне, отбежала и смеясь сказала, что сейчас придет ее муж, господин Андрей. Я просил ее прекратить шутки и исполнить обещание или отвязать меня, отпустить домой, но вскоре убедился, что Стефания вовсе не шутила, так как старуха, посланная госпожой, привела старого бородатого грека и удалилась. Гречанка, указывая на меня, заговорила: «Благородный супруг, смотри теперь, как я верна тебе: вот юноша, хотевший тебя обесчестить; я предаю его тебе, убей его, убей! возьми свой нож!» И она вложила в руку старика длинный кинжал, но грек, схватив оружие, закричал на жену: «Подлая колдунья! ты думаешь, я не знаю, что все это значит? ты заманиваешь для проклятого колдовства юношей, пользуешься их молодостью и хочешь, чтоб я проливал их кровь?! Твоя прольется, твоя прольется!» Он бросился за нею с ножом, она от него, и так они бегали вокруг дерева, как одержимые. Стефания не переставала осыпать мужа ругательствами, перечисляя, сколько раз она изменяла. Потом, не останавливая бега, как исступленная, она начала срывать с себя одежды и наконец остановилась, с распущенными волосами, до пояса голая, раскинув руки, вся вытянувшись и замерев. «Ну бей, бей», – прокричала она.
Старик ударил ножом в руку, плечо и спину, но нож будто разрезал воздух или скользил по мрамору: ни кровинки не вытекло из нанесенных ран. Тогда грек завизжал: «Постой же, колдунья», и всадил ей нож прямо в грудь, откуда черным потоком хлынула кровь; кровь хлынула теперь и из прежних поранений, и женщина рухнула на землю, раскинув руки, как распятая. Мне наконец удалось перегрызть мою веревку и броситься к месту битвы. Грек, забывший, казалось, обо мне, бросил нож и убежал, а я наклонился над Стефанией; ее глаза синели при луне, как два глубокой воды сапфира, а кровь все текла из ран. Меня она не узнала, только молвила коснеющим языком: «Солнце взойдет – милый уйдет. После смерти!.. После смерти!..» Тут она умерла, а глаза остались открытыми, только потухшими.
Гонимый неописуемым страхом, я бросился бежать и не знаю, как достиг дома.
Я заболел сильной горячкой и долго пролежал, после чего Алишар предложил мне поехать в Дамаск. Во-первых, он хотел дать поручение в этот город, во-вторых, считал для меня полезным уехать из Стамбула, где я пережил столько волнений. Хозяин дал мне достаточно денег, сам купил ковров и послал вместе со мною повара Жака, чтобы мы с ним не расставались и в дальнейших скитаниях.
Глава восьмая
Алишар сам проводил нас до корабля и, не без слез простившись, сказал нам, чтобы в случае нужды мы обратились к его друзьям в Дамаске и возвращались к нему, если захотим. Хотя я был достаточно бодр, чтобы отправиться в путь, но какая-то болезненная тоска точила мне душу, так что даже шутки Жака меня не веселили. Я целыми днями молча лежал на палубе, не ел, не спал, а когда засыпал, то был мучим тревожными и страшными снами. То мне виделся г. де Базанкур, убитый мною, то мертвая Стефания, то бледный и печальный Эдмонд Пэдж, который бродил по берегу неспокойного моря и тоскливо взирал на меня. Я кричал, просыпался, звал Жака, который меня успокаивал, пока я снова не вскакивал в смертельном страхе. Наконец я ослабел до такой степени, что меня перенесли вниз, где я лежал пластом в странном жару. Только перед самым Бейрутом горячка меня оставила, и я снова вышел на палубу, поддерживаемый верным Жаком. Моя голова была как выпотрошенная, тупо пустая, но во всем теле, через усталость болезни, чувствовались новые рождающиеся силы. И странно, что жизнь в Портсмуте я гораздо лучше помнил, чем Смирну и особенно Константинополь, от пребывания в котором у меня оставались лишь смутные и тревожащие воспоминания. Жак мало говорил со мною о Стамбуле, изредка только упоминая имя Алишара, которое яснее всего другого жило в моей памяти.
Я едва держался на ногах, когда пришлось спускаться в лодку, чтобы переправиться на берег. Жак меня поддерживал и бережно доставил в гостиницу, где покинул меня в маленькой грязноватой комнате, сам уйдя узнавать, когда отправится караван в Дамаск, так как я желал скорее пуститься в дальнейшую дорогу, а ехать одним было бы и дорого, и опасно. Мне было скучно и страшно так долго ждать товарища, и я, придвинув какой-то пустой ящик, находившийся в горнице, поднялся на него и стал смотреть в узкое окно на небо, где летали стаями голуби. Не знаю точно, сколько прошло времени в этом занятии, как вдруг меня вызвал из моего размышления грубый мужской голос, сказавший по-английски: «Простите, я ошибся дверью». Я так быстро обернулся, что чуть не свалился со своего ящика. В дверях стоял высокий бородатый человек в широкой шляпе и европейском платье, загорелый, с орлиным носом и большим шрамом через правую щеку. За поясом у него было два пистолета, а в руке хлыст. Давно не слыхав родной речи, я был так поражен,