Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мне не показалось, что ты психанул. Ты вообще псих ненормальный.
— Спек, это действительно важно. Ты можешь открыть для себя что-то новое.
— Ничего нового о нашем маленьком Цветуечке ты мне не расскажешь.
— У нее месячные.
— Джим, у тринадцатилетних девочек месячных не бывает.
— Еще как бывает, Спек. Менструации с обильными выделениями. А как иначе, ты думаешь, они получают освобождение от физкультуры?
— Что ты делаешь?!
Он уже наполовину просунул голову сквозь дверь спальни.
— Пойдем, — говорит он, вытащив голову. — Она ничего не заметит. Я тут немножечко наколдовал.
— То-то я думаю, чем так воняет?
— Это я пукнул. А еще я прочел про себя заклинание, чтобы ты стал невидимым. Подожди, пока я не пройду сквозь дверь, а потом входи сам.
— Джим, я…
— Ты что, боишься застать ее за каким-нибудь нехорошим занятием?
— Разумеется, нет, — говорю я, может, чуть громче, чем необходимо. — Ей завтра в школу. Она уже спит.
— Стало быть, беспокоиться не о чем.
Джим на три четверти проходит сквозь дверь, но потом возвращается, смотрит мне прямо в глаза и произносит командным тоном:
— За мной.
Выбирать не приходится. Открываю дверь и вхожу.
— Почему по ночам так темно? — возмущаюсь я. — Мне вообще ничего не видно. Впрочем, на что тут смотреть?
— Есть на что, Спек. Подойди ближе.
— Нет, спасибо.
— Как хочешь. Но ты все веселье пропустишь.
— Джим, что веселого в том, чтобы смотреть на спящего человека?
— Она не спит. Она мастурбирует.
— Да, дети теперь растут быстро, — говорю я задумчиво. — Ну и пусть мастурбирует на здоровье, главное, чтобы потом руки помыла.
— Вообще-то обычно она их облизывает.
— Джим, ты сейчас говоришь о ребенке тринадцати лет.
— Тебя послушать, так я вообще старый педофил.
— Только не говори мне…
— Успокойся, Спек. Исключительно в моих фантазиях.
— Каких фантазиях?
— В фантазиях с участием твоей племянницы.
— Ты больной извращенец-жираф.
— Мертвый жираф. Ой, смотри, — говорит Джим оживленно, — она не одна. С ней подружка. Смешинка.
Смешинка — девочка из класса нашего Цветуечка. Я едва различаю их в темноте, подсвеченной призрачным жирафьим сиянием.
— Это чьи ноги?
— Смешинкины, — говорит Джим. — Или все-таки Цветуечкины?
— Говорю же, что ты извращенец.
— Мне так нравится, как они шепчутся. Такие прелестные, сладкие голосочки. Знаешь, как твоя племянница называет свой клитор? Смешинка. А Смешинка свой — Цветуечек.
— Да что такое с моей семьей? Еще какие-то разоблачения будут, Джим? Как я понимаю, теперь мы пойдем в спальню к Фикусу.
— Только не в таком виде, — говорит Джим, указывая копытом на характерное вздутие в районе ширинки на моих спальных шортах лунного цвета. — А то нас арестуют.
— Иди первый.
— Нет, Джим. Давай ты.
— Я всегда прохожу первым.
— Потому что ты хам.
— А у тебя трусы старые, — дружески сообщает Джим. — Застиранные, поблекшие, с растянутой резинкой.
— Слушай, так мы здесь до утра простоим. Кто-то должен пойти первым.
Джим пожимает плечами. Он не намерен сдаваться.
— Ну хорошо. — Я открываю дверь спальни самой младшей из всех моих ныне здравствующих родственников. — Ну вот. Она спит.
— Подними одеяло.
— Тогда меня точно арестуют.
— Только если ты получаешь от этого удовольствие, — успокаивает меня Джим. — Поднимай.
— Нет.
— Давай, а то я сейчас сам подниму.
— Все, что угодно, ради спокойного существования. — Я осторожно приподнимаю одеяло за краешек. И вижу в свете, идущем из коридора, свою девятилетнюю племянницу. — Видишь, Джим. Мир не настолько испорчен. И что ты хотел мне показать?
— Ничего.
— Тогда зачем мы сюда ввалились?
— А кто подал идею?
— Типа ты тут ни при чем? Ладно. Тогда, наверное, нам лучше уйти. — Я иду к двери следом за Джимом, но оборачиваюсь на пороге, чтобы еще раз взглянуть на спящего ребенка. — Эх, Джим, — вздыхаю я тяжко. — Почему они не остаются такими навсегда?
— А то еще годика три-четыре, и начнет на лошадках кататься, как твоя благоверная.
— Да, наверное, я зря ей купил того пони. Но она его обожает.
— Его — может быть, а тебя — ни разу.
— Что?
— Она считает тебя придурком.
— Что?
— Взгляни на доску.
Я смотрю на доску. У Фикуса есть такая доска, типа школьной, только маленькая, на ножках. В общем, смотрю я на доску, и там написано мелом: «Дядя Скотт — придурок». Большими, корявыми буквами. Как будто мел держали копытом.
— Это ты написал?
— Э?
— Это ты написал на доске? Еще одна хиленькая попытка показать мне семью в неприглядном виде?
— Семья то, семья это, — говорит Джим раздраженно. — Это ты вечно про них талдычишь. У меня уже уши вянут. Знаешь, что тебе сделать со своей разлюбезной семьей?
— Знаешь что, Джим, — говорю я, сложив руки на изображении Космонавта в космосе у себя на футболке. — По-моему, ты просто завидуешь. Тебе завидно, что я человек, у которого есть все, а ты всего-навсего тупой жираф-призрак.
Джим молчит. Потому что сказать-то и нечего. Я загнал его в угол, и он это знает.
— Ну хорошо. Это я написал. Но исключительно ради шутки. Я подумал, что будет смешно.
Я качаю головой. Он меня не убедил.
— Какой же ты жалкий. Сделал подлянку из зависти и даже не можешь признаться, как настоящий мужчина… э… то есть как настоящий жираф.
Джим подцепляет зубами одну из Фикусовых игрушек, круглолицего резинового человечка в борцовском трико.
— Дядюшка Тянем-Потянем, — говорит он с набитым ртом. — Берись за другой конец.
Я берусь за ноги Дядюшки Тянем-Потянем, чья голова крепко зажата в монументальных зубах жирафа. Животное пятится к двери, и я иду следом.
— Нет. Стой на месте.
Я стою в комнате Фикуса, а Джим пятится дальше, через всю лестничную площадку, демонстрируя, почему эту игрушку назвали так, как назвали.