Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды вечером, когда как раз он о женщине-блондинке мечтал, в дверь постучали. И Юрец сразу сел на нары, выпрямив спину, и выжидательно уставился на дверь.
Зашел Крученый. Лицо озабочено, глаза красные.
«Чего это он не спит, гад?» — подумал Юрец, а сам улыбнулся приветливо начальнику тюрьмы — все одно легче, чем «здрасте» говорить.
— Ну? — спросил, зайдя, начальник.
— Ничего, — сказал Юрец. — Я приболел тут, так почти никуда не ходил, никого не видел.
— Приболел? Может, в санчасть тебя? — Крученый подошел ближе.
— Да не, простуда…
— Тверин умер, слышал?..
Юрец отрицательно мотнул головой.
— Не слышал… — констатировал Крученый. — Большие перемены будут…
Юрец напрягся. От перемен, особенно больших, он ничего хорошего не ждал.
Крученый застегнул на своей гимнастерке две верхних пуговицы, потянул жилистую шею, потом снова схватился руками за воротник и верхнюю пуговку расстегнул.
— Жмет, подлая, — пробормотал он. Присел рядом с Юрцом на нары.
— Ты на волю хочешь? — спросил он, ехидно глядя прямо в маленькие звериные зрачки Юрца. — Хочешь?
Юрец осторожничал. Видел он, что Крученый находится в каком-то странном состоянии, и дерзить или говорить резко с ним сейчас было опасно.
— Ну, может, хочу, — проговорил Юрец. — Маму повидать бы…
— Врешь, — оборвал его начальник тюрьмы. — Нет у тебя мамы…
— Ну нет, — согласился Юрец, понуро опустив голову, играя теперь на жалость.
Но как и у Юрца, у Крученого жалости не было.
— Короче, хочешь на волю? — спросил снова Крученый.
— Хочу…
— Ну и иди на хер, — сорвался на грубость начальник тюрьмы. —А Завтра амнистию объявляют…
— Честно? — обрадовался внезапно Юрец.
— Честное тюремное, — мрачно сказал Крученый. Юрец скривил тонкие лисьи губы. Не понимал он: шутит Крученый или правду говорит.
— А может, останешься? — с улыбочкой спрашивал начальник тюрьмы. — Камера у тебя хорошая, жратва даром, дверь открыта…
Почувствовал вдруг Юрец, что эта амнистия от самого Крученого зависит, и поэтому тот наглеет так. Понял Юрец, что если не будет сейчас настаивать, доказывать, что хочется ему на волю, то останется здесь и дальше, до конца длинного срока.
— Я ж хочу выйти и завязать, — заговорил он миролюбиво.
— А что ж ты делать умеешь? — поинтересовался Крученый.
— Да вот хочу, как тот артист, с попугаем выступать! Тоже артистом стану… — и, увидев ехидство на припухлом краснокожем лице Крученого, спросил осторожно: — А птицу по амнистии выпустят?
— А амнистии все равно, зверь ты или птица. Выпускают по статьям, а не по морде. Выпустят птицу, ее статья подходит…
Юрец уже был почти полностью уверен, что все, о чем говорит Крученый, правда. А значит, совсем скоро он вместе с попугаем окажется на свободе. Найдут себе какую-нибудь хавыру для начала, а потом пристроятся получше. По «малинам» ездить будут на гастроли. Водка, мясо, пиво, женщина-блондинка… Все станет настоящим, и не надо будет об этом мечтать, ведь никто не мечтает о том, что у него уже есть!
Крученый посидел, еще про что-то говорил, жаловался, что почти один в тюрьме останется. Юрец еле сдержался, чтобы не посоветовать ему перебраться в эту камеру-одиночку в связи с его, Юрца, отбытием. Но, слава зэковскому богу, промолчал, и ушел Крученый из камеры в таком же настроении, как и пришел, не хуже.
А через три дня амнистия подтвердилась, и объявили Юрцу, что выпускают его через неделю, когда все его волчьи бумаги будут подготовлены тюремной канцелярией.
Услышав про канцелярию, Юрец сплюнул. Знал он эту канцелярию: две бабы на одну печатную машинку — мать и дочка-полоумок, жена и дочь малорослого надзирателя Икоткина, которого зэки меж собой называли Исукин. Пока эти две дуры все бумажки отпечатают, может не одна неделя пройти.
Но прошла неделя, и справку об освобождении принесли Юрцу прямо в камеру. Вместе с чемоданом и перевязанной бечевкой пачкой денег, заработанных без мозолей, но хитростью, ушами и языком.
Юрец почувствовал весь шик момента и стал специально медленно собираться. Долго завязывал и перевязывал шнурки на старых лаковых туфлях, вызывая недовольство надзирателя. Потом проверял под нарами — не оставил ли чего. Потом просил деланно надзирателя: если что найдет оставленное им, Юрцом, чтобы Крученому передал, а тот чтобы хранил до следующего раза.
Наконец железная дверь тюрьмы закрылась, и Юрец первым делом посмотрел на полуденное небо, на солнце, покрасневшее сгоряча, пытаясь разогреть эту уже пожелтевшую листьями осень. Потом опустил Юрец глаза и увидел перед собой трех среднего возраста мужчин в костюмах с галстуками, а за ними — черную машину, в каких начальство возят. От неожиданности и недопонимания опустил Юрец клетку с попугаем и чемодан с шестью тысячами рублей на булыжник.
А мужчины стали медленно подходить к нему. И только один из них, светловолосый, лет тридцати, высокий, на голову выше Юрца, только он слегка улыбался. А остальные подходили молча, с обеих сторон, словно бы отрезая ему путь к побегу.
«И это воля? — пронеслась в голове у Юрца загнанная, харкающая, кровью мысль. — Это — воля?!» — Гражданин Хайлуев? — спросил вежливо светловолосый.
— Да, — с хрипотцой, неожиданно возникшей в горле, ответил только что вышедший на свободу.
— Юрий Григорьевич?
— Да.
— Садитесь в машину, — улыбаясь сладко, как афишная женщина, приглашающая с заборов хранить деньги в сберегательной кассе, произнес светловолосый.
Юрец бросил два быстрых взгляда по сторонам. Но бежать не хотелось. А потом: как бежать — с чемоданом и клеткой или налегке? Без них он бы еще и удрал, наверное. Но это ломало все планы на будущее. А с клеткой ему не убежать.
И, понурив голову, взял Юрец в руки клетку и чемодан и зашагал к машине. А по бокам шли эти двое молчаливых. Один из них открыл ему дверцу и перехватил из его рук чемодан, пока он впервые в своей жизни садился осторожно в черный начальственного вида автомобиль.
После тяжелого дня лег Банов на подстилку из сухой травы в своем шалаше и заснул. Уже засыпая, чувствовал, как пальцы болят — не меньше пяти десятков писем написал он в тот день от имени Эква-Пырися.
Где-то рядом за сложенной из веток стенкой шалаша ухал филин.
Старик Эква-Пырись сидел у костра и задумчиво сжигал прочитанные письма — те, которые он почему-то считал «личной перепиской».
Последнее время настроение старика стало быстро изменчивым. Он то вспыхивал, сердился ни с того ни с сего, то так же резко и неожиданно успокаивался и умиротворялся. Стал больше интереса к письмам проявлять. Брал ворох бумаг, исписанных разными почерками, тех, что уже прочитал Банов, и, посчитав их пустыми и бесполезными, складывал в одну стопку. Перечитывал самолично, потом несколько из этих писем забирал из стопки и ночью, когда Банов спал, сжигал их.