Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О, Seigneur, donnez-moi la force et le courage
De contempler mon corps et mon coeur sans dégout[3].
Он узнает из сонетов Шекспира – быть может, на погибель себе – тайну его любви и усваивает ее себе. Он видит своими глазами современную жизнь, потому что он прислушивался к ноктюрнам Шопена, или занимался греческим искусством, или же прочел историю страстной любви мертвеца к мертвой женщине, чьи волосы походили на тонкие золотые нити, а губы – на гранатовое яблоко.
Но это сочувствие художественного темперамента по необходимости направляется лишь на то, что получило свое выражение в словах или в красках, в звуках или в мраморе, за раскрашенными масками Эсхиловой драмы или через просверленные и связанные вместе тростники некоего сицилийского пастуха – должен был открываться человек и назначение его.
Изображение для художника – единственный способ воспринимать жизнь вообще. То, что немо, мертво для него. Иначе у Христа: своей чудесной, безграничной фантазией, наполняющей священным трепетом человека, захватил он мир невысказанного. Мир скорби, не имеющий голоса, сделал он царством своим, и сам стал его вечным глаголом.
Как я сказал уже – тех, кто нем в несчастье своем и «чье молчание внятно лишь одному Богу», – их выбрал он братьями себе. Он стремился быть оком слепого, ухом глухого и криком боли в устах тех, чей язык был связан.
Он желал быть трубным гласом для тех мириад, что не нашли себе языка, – трубным гласом, посредством которого могли бы они воззвать к небу.
Благодаря художественной натуре своей, для которой страдания и горе были формами, через которые он мог осуществить свое понятие о красоте, – он понимал, что мысль ничтожна, пока не воплотится и не станет образом; и потому он явился в образе страдальца, и этот страдалец вызвал к жизни искусство, и завладел им, и стал господствовать в нем, как это не удавалось еще никогда ни одному греческому богу. Потому что боги Греции, несмотря на белизну и алость своих прекрасных, гибких тел, были в действительности не тем, чем они казались.
Высокое чело Аполлона походило на солнечный диск, когда он в сумерки стоит над холмом; и ноги его были, как крылья утра. Но он был жесток с Марсием, и он отнял детей у Ниобеи.
В глазах Афины, в этих стальных щитах, не промелькнуло сострадания к Арахне.
Пышная надменность и павлины Геры – это единственное, что было в ней истинно величественного. И сам отец богов чересчур любил дочерей человеческих.
Были два глубоко значительных образа в греческой мифологии: в религии – Деметра, земное, не олимпийское божество, в искусстве – Дионис, сын смертной, которой миг его рождения был мигом смерти.
Но сама жизнь, из среды скромной и привлекательной, вызвала дивный образ, неизмеримо прекраснейший, чем мать Прозерпины или сын Семелы.
Из мастерской плотника в Назарете вышла личность бесконечно высшая, чем могли ее когда-либо измыслить мифы и сказания. И этой личности странным образом суждено было раскрыть миру таинственное значение вина и истинную красоту полевых лилий, как никто не мог сделать этого ни на Кифероне, ни на Энне.
Слова Исаии: «Он был презрен и умален пред людьми – муж скорбей и изведавший болезни – он был презираем, и мы отвращали от него лицо свое». Эти слова прозвучали ему как предвещание, и пророчество исполнилось в нем. Мы не должны бояться такой фразы.
* * *
…Каждое произведение искусства – исполнение пророчества; каждое произведение искусства есть преображение идеи в образ.
И каждое человеческое существо должно быть исполнением пророчества, ибо каждое человеческое существо должно воплощать какой-нибудь идеал в планах Бога или человека.
Христос нашел тип и установил его, и, по прошествии столетий, осуществилась мечта поэта, родственного Виргинию, писавшего в Иерусалиме или в Вавилоне о том, чье пришествие ожидал мир: «Столько был обезображен паче всякого человека лик его, и вид его, – паче сынов человеческих», – это отметил Исаия между отличительными признаками нового идеала.
Всего прискорбнее для меня в истории то, что христианское Возрождение, создавшее собор в Шартре, цикл легенд о Короле Артуре, жизнь Cв. Франциска Ассизского, искусство Джотто и «Божественную Комедию» Данте, – не могло больше двигаться вперед по своему пути, но было задержано и остановлено печальной памяти классическим Возрождением, подарившим нас Петраркой, и фресками Рафаэля, и архитектурой Палладио, и оцепенелыми формами французской трагедии, и собором Cв. Павла, и творчеством Попа – словом, всем тем, что является извне, вытекает из мертвых правил, вместо того чтобы исходить изнутри, из глубин животворящего духа.
Но везде, где есть романтическое движение в искусстве, там есть, в каком бы то ни было образе, Христос или душа Христа.
Он – в «Ромео и Джульетте», и в «Зимней сказке», и в провансальской поэзии, в «Старом моряке» Кольриджа, и в «Belle Dame sans merci», и в чаттертоновской «Балладе о милосердии». Ему – мы обязаны удивительным разнообразием людей и вещей.
«Несчастные» Гюго, «Цветы Зла» Бодлера, сострадание – в русских романах, Верлен и его поэзия, цветные стекла, и обои, и работы в стиле Кватроченто – Бёрн-Джонса и Морриса, – все это принадлежит Христу, так же как колокольня Джотто, Ланселот и Джиневра, Тангейзер, мучительные, романтические, мраморные создания Микеланджело и готический стиль, а также любовь к детям и цветам, ибо для тех и других осталось так мало места в классическом искусстве – едва лишь достаточно, чтобы они там могли расти и играть.
Богатство фантазии в самом существе Христа делает Его живым средоточием романтизма.
Смелые тропы и фигуры в драмах и балладах созданы фантазией других; но Иисус из Назарета создал себя сам, своей собственной фантазией.
Вопль ужаса Исаии имеет на деле не больше отношения к Его появлению, чем песнь соловья к восходу луны, – не больше, но, может быть, и не меньше. Он столько же был отрицанием, сколько подтверждением пророчества. На каждое ожидание, на нем исполнившееся, приходилось другое, которое он опровергал.
«Во всякой красоте, – говорит Бэкон, – есть некоторая странность пропорций».
И, по слову Христа, все рожденные в духе, т. е. те, кто, как Он, – суть стихийные силы, подобные ветру, который «дышит, где хочет, но никто не знает, откуда приходит и куда уходит». Потому он так чарует художников.
В нем есть все красочные элементы жизни: тайна, новизна, пафос, вдохновение, восторг, любовь. Он обращается к вере в чудесное