Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя Варавва мне нравился, меня пугала мысль силой приблизить приход нового мира. Насилие недопустимо. Насилие развращает. И в то же время качеством, несмотря ни на что привлекавшим меня в Варавве, было его желание что-то делать. Он не хотел ждать. Он был убежден, что мир уже сейчас настолько плох, что стоит попробовать. Я со своей стороны далеко не был уверен, что из этого что-то получится. Его затея казалась мне далекой от реальности. Римляне были слишком сильны.
Оказавшись там, где я был, я стал лучше понимать своих товарищей по пустынножительству. Ванн хотел порвать всякую связь с этим миром, где царят шантаж и насилие. Разве не лучший выход – уйти из него, омыть его грязь и скверну в водах Иордана? Что еще он заслуживал, этот мир, кроме гибели? Имей я власть, я пожелал бы, чтобы огонь небесный низвергся на головы Пилата и его солдат и испепелил их!
Теперь я понимал Варавву: разве не нужно что-то делать? Разве не нужно как-то защищаться от римлян? Но разве открытое сопротивление не было шагом, продиктованным отчаянием?
И тут вот какая мысль пришла мне в голову: имея дело с людьми, подобными Пилату, не правильнее ли будет подыграть им в их грязной игре? Если Пилат не гнушается шантажом, чего он заслуживает, если не того, чтобы его обманывали? Может быть, мне стоит для вида согласиться на его предложение, а потом передавать лишь те сведения, в которых заинтересованы мы, евреи? Об остальном же просто не сообщать? Да, еще одно: разве не мог я заодно и о римлянах разузнать что-то такое, что пригодилось бы моим землякам? Жалкая роль, кто говорит! Роль, играя которую придется лицемерить и обманывать. Можно ли участвовать в такой игре? Есть ли у человека в безвыходном положении право сознательно идти на обман?
Как это было с Авраамом? Разве не пришлось ему выдать свою жену за сестру, чтобы фараон, узнав, что он ей муж, не убил его?[29]И это была ложь. Разве Иаков не получил первородства хитростью и кознями, – и все же это именно он получил благословение![30]Разве Давид не был наемником в войске филистимлян[31]– и, несмотря на это, стал великим еврейским царем! Разве вся история моего народа не доказывает, что не только те, кто совершают благородные поступки, могут рассчитывать на благословение? А еще и ничтожные, гонимые – те, кто заботятся скорее не о подвигах, а о выживании! И разве в моей судьбе не происходило сейчас то же, что испокон века было уделом моего народа? Когда поневоле отказываешься от прекрасных идеалов ради того только, чтобы выжить и спастись! Разве я, Андрей, не был сейчас беглецом Авраамом, гонимым Иаковом, Давидом – предводителем разбойников?
Когда я вот так связал собственную судьбу с историей своего народа, на меня снизошел покой. Неизвестно откуда, явилась уверенность: уступив шантажу Пилата, я еще не обязательно предаю свой народ! Ибо во мне повторялась судьба моего народа.
Я долго еще лежал с открытыми глазами. Когда я, наконец, заснул, мне приснился сон: передо мной, в тоге с пурпурной каймой стоял Пилат. Он в который раз повторял: «Я не чудовище! Я не зверь!». Внезапно черты его человеческого лица стали меняться. Во рту сверкнули огромные клыки. Пальцы сжались в кулак. Там, где только что блестело кольцо я увидел когти. Тело раздулось, – и вот уже передо мной стоял гигантский зверь, рычащее чудовище, издевательски грозившее миру когтистой лапой. Но даже и теперь он не переставал рычать: «Я не чудовище! Я не зверь!».
Мне хотелось бежать. Но ноги не слушались меня. Я словно прирос к месту. Зато чудовищный зверь, напротив, подошел ближе. Вот он обнюхал мои ступни. Вот тронул лапой колени. Вот он уже изготовился вцепиться мне в горда – как вдруг ни с того ни с сего содрогнулся, вжал голову в плечи и сделался совсем маленьким. Он визжал и корчился в пыли. Вся надменность и величие его улетучились, словно поставленные на колени какой-то невидимой силой, вставшей за моей спиной.
Я обернулся. За мной стоял человек. Его окружали другие люди. В руках людей были книги. Там были записаны злодеяния зверя – не только самого Пилата, но и всей Римской империи. Злодеяния оглашались одно за другим, и каждый раз чудовище издавало вопль и принималось корчиться в пыли. В конце прозвучал приговор: зверя утащили прочь и умертвили. Теперь власть принадлежала неизвестному человеку и его спутникам.
Я проснулся. Не случалось ли мне читать о подобном сне в книгах? И тут я вспомнил: да, конечно! Сон Даниила о четырех зверях, вышедших из моря![32]Только сейчас мне явился один, последний зверь. Я обомлел. Ибо четыре зверя обычно толковались как четыре царства, покорившие мир – Вавилон, Мидия, Персия и держава Александра. Сон означал, что все эти звериные царства падут. Все они будут разрушены царством Человека – некоей загадочной фигуры, сошедшей с небес и принявшей человеческий облик.
Были такие, кто понимал это так: сон Даниила сбылся. После крушения эллинистической державы Александра пришел черед Римской империи. Она принесла мир туда, где прежде свирепствовали войны и разруха. Римская империя и есть царство Человека.
Мой сон явил противоположное: Римская империя и была тем последним чудовищем. И это царство, подобно прочим, звериное. Подлинно человеческому царству предстояло еще наступить.
Я все еще находился во власти зверя. Но теперь я знал: этого зверя можно победить. Есть нечто более сильное. Сейчас пока он простирает свою власть надо мной. Он владеет моим телом, заключенным в оковы. Но над моим внутренним миром он уже не властен: над той частью меня, откуда приходят сны. Разве задача моя не в том, чтобы хитростью победить это царство?
Когда рассвело, я велел передать Пилату: я согласен, но только при условии, что Тимона сейчас же отпустят.
* * *
Уважаемый коллега,
Большое спасибо за дружеское письмо. Я с радостью принимаю Ваши предложения изменить кое-что в тексте. И над Вашей идеей так изменить повествование, чтобы оно не велось от первого лица, я тоже думал. Ограниченность этой формы особенно дает о себе знать, когда главный герой, от имени которого ведется рассказ, сидит в тюрьме: автор и читатель заперты вместе с ним. Всеведущий рассказчик, говорящий с вами от третьего лица, мог бы одновременно находиться повсюду. В этом смысле он был бы похож на историка.
Но я тем не менее решил и дальше писать от первого лица. Конечно, такой выбор еще больше отдалит мой рассказ от исторического повествования. Но разве историк не готов слишком быстро забыть, что все, что он исследует, – это дела и переживания отдельных людей, заключенные в промежуток между рождением и смертью? Вся история проживается и изображается людьми в ограниченной перспективе. Другими словами: никакой истории самой по себе не существует. Есть только та история, которая воспринимается в определенной перспективе. Взгляд историка – лишь одна из возможных перспектив. Если мы примем этот взгляд, то, очень может быть, что пострадает именно та сторона истории, которую удастся передать, если мы поведем повествование от первого лица.