Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пробирался сквозь драконью щетину в горы, в распадок меж исполинских горбов, изнемог, ободрался и возроптал. Неужто геронде Феодору было так невтерпеж посылать меня за окоём вод посреди зимы, неужто следующего лета дождаться было никак нельзя? Да хоть и в египетское бегство послать, там теплее и финики вкусные, если уж братнины немые угрозы сошлись в подобие иродовых! Так негодовал на холодной ночевке, нагребая на себя могильный холмик из палой листвы и потревоженных мокриц-скороножек. Опасался замерзнуть насмерть в этой легкой лиственной гробнице, но не замерз. В тревожном полусне чудилось: мокрицы обогревают меня своей суетой, словно бегучие искры на догорающей головешке.
Разбудила молитва. Отнюдь не моя.
Когда открыл глаза, то ничего не увидел, кроме белесой мглы. В горах стоял густой утренний туман, отлично переносивший все звуки, здесь спали зимние тучи. Молитва, перешедшая в псалмопение, тянулась по их волокнам, как по незримым струнам. Высокий старческий голос придавал струнам дребезжащий трепет. Чистая латынь разом убедила меня в том, что отверз мои уши, а следом и очи сам настоятель Силоама, отец Августин, урожденный римский гражданин, и теперь остается только направить стопы в этом сивом сумраке на его голос. Мог он, отец Августин, быть и за два десятка шагов, мог – и за целую римскую милю: тучные туманы искусно скрадывают протяженности звуков.
Со всей осторожностью, стараясь не шуршать и тем не спугнуть рассветный псалом, как чуткую лесную птицу, разгреб с себя листву и поднялся. Слышно было в той сырости, как убегают в глубину листвы мокрицы, словно мелкие бесы от священного песнопения.
Ступал с той же трепетной охотничьей опаской, едва не на ощупь обходя крупные камни, появлявшиеся на пути из тумана. По пути гадал, что это за камни, не надгробные ли: развалины ли это обители, под коими упокоились ее насельники, или камни горного обвала, силоамские валуны, накатившие на обитель с обеих вершин.
Сколько прошел, сказать не могу, каждый шаг меж камней казался длиною в стадий[11]. Могу лишь сказать, что настоятель Силоама оказался недалеко, совсем недалеко, раз я поднимался в самом конце молитв, предварявших последнюю, двадцатую кафизму[12], а нашел на отца Августина при стихах первого в ней, то есть сто сорок третьего псалма:
«Посли руку Твою с высоты, изми мя и избави мя от вод многих…».
Стоявший на коленях отец Августин выступил передо мной из груд листвы не отличимый от прочих камней горы и развалин обители, перемешанных между собой. Сходство с заросшим мхами валуном придавала ему просторная накидка из овчины. Он только поднял руку, остановив меня, и продолжал кафизму. Встал рядом с ним на колени, выбрав место помягче, и мысленно завершил кафизму, а, значит, и всю Псалтирь, вторя ему и вместе с ним.
- Ты не Порций, - сразу сказал отец Августин, как закончил. – Пахнешь не овцами, а долгой дорогой из-за моря, соленой водой и сырой землей. Ночевал здесь? От брата Феодора?
И странно он, стремительно посмеялся, будто цикада пострекотала.
Подтвердил его прозорливые вопросы. Не поворачивая ко мне головы, он потрогал меня рукой, пробежал негнущимися пальцами по плечу, и я понял, что он слеп.
- Пострижен? – вопросил он.
Признаюсь, зрячему мог бы невольно соврать для начала доброго разговора. Но только не слепцу:
- Послушник отца Феодора. А ты настоятель обители, отец Августин?
- Августин, да не тот блаженный, который жил по соседству, - ответил настоятель святых развалин и снова коротко посмеялся старческим цикадным стрекотом.
Дивился, как он, слепец, обитает здесь, каким духом живет, и начинал подозревать чудо чудесное. Не вран ли носит ему еду, как пророку Илии?
- Голоден, поешь свежего сыру там, - услышал по-своему мои измышления отец Августин и указал в сторону, в туман погуще и потемнее. – Порций, добрый пастух, как раз вчера принес свежего. Будто тоже знал, что гость у меня долгожданный будет. Принёс?
Протянул ему суму, и он живо подхватил ее. С молитвами вынул святой образ Христа Пантократора и приложился.
- Пойду, водружу, а ты пока утоли первую страсть, - сказал отец Августин. – В голоде не каются.
Поглядел я в сумрачную сторону утоления первой страсти. И нечто меня остановило.
- Что, так густ туман сегодня? – неожиданно вопросил отец Августин.
- Крепок, - кивнул ему, едва не добавив «как полночь для слепца».
- Иди туда, ищи по запаху, там еще тепло, - снова указал свободной рукой настоятель камней и тумана.
- Падре, благослови помочь тебе, - само собой вырвалось желание.
Отец Августин вдруг замер, оцепенел.
- Жалко так расставаться со святым образом, - нашел я чем оправдаться. – Его долго нес. А он мне дорогу прокладывал.
- Благословляю, идем.
Отец Августин благословил меня и, на удивление, легко поднялся, сделавшись камнем повыше. Едва не кинулся ему в поводыри, но успел одуматься. И вправду настоятель двинулся уверенно, зная здесь на ощупь стопы все камни, камешки, выемки и корешки. Мы поднялись немного выше и оказались на перевале – и вдруг снизу, с другой стороны, на меня накатил просторный, от уха до уха, шум. Парадный марш когорт по гари и песку Ипподрома, бег колесниц и рукоплескания трибун – вот какое торжество напомнил мне этот шум, поднявшийся на скат чащобы вместе с терпким, водянистым холодом. Ночью слышал протяжный шумок-шелест, полагая, то ветер полощет ветви деревьев в хлябях небесных. Но ошибался.
- Что это? – угораздило оказаться на миг недогадливым.
- Тибр, - дребезжаще отвечал отец Августин и указал сначала налево, а потом направо. – Там великий, а там еще безвестный.
Вот что вообразил внезапно: некогда молодой Тибр нес потоком в Рим этот марш легионов, что еще слышен здесь эхом, топот коней и рукоплескания цирка, наполнял силой Великий Город, вышел в нем из берегов и затопил всю землю до окоёмов. А ныне постарел, охладел, и сил хватает уже всего на сотню миль пути. Ныне он вливается в Рим тишиной и унынием занесенных илом и тиной веков. Уж не стал ли Тибр выше Рима притоком Леты? Здесь же, близко к горным истокам, еще бурлила в нем память о славной молодости.
В парении мыслей я оступился, и отец Августин прострекотал цикадой:
- Не упади.
И сам так живо