Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Всему приходит конец. Мы вернулись в город. Каким тихим, серым, пустынным показался он мне. В этом городе пришлось мне жить. В сентябре, наконец, я пошла в школу. О ней я мечтала в Будапеште. Когда я пришла в школу, я, конечно, зашла в свой класс. Меня радостно встретили. А когда узнали, что я целый год прожила в Будапеште, то засыпали вопросами. Я долго им рассказывала о городе, о шумных красивых улицах, о прекрасных магазинах на этих улицах, о „жизни“, которую не знала, но рисовало мне моё воображение. На меня смотрели с завистью.
Первые несколько дней полностью уничтожили мои грёзы о школе. Первым ударом было то, что меня посадили не в мой класс, а на год младше, ведь я в Будапеште не ходила в школу. Мои классные товарищи не упустили случая отомстить мне за моё превосходство над ними, пусть даже краткосрочное и мнимое. И потянулись мои мучительные дни в школе, и если бы не мир в доме я, наверное, сошла бы с ума. Мама ждала ребёнка, и всё время вязала, шила и готовилась к его появлению, папа крутился вокруг неё, я осталась предоставленной самой себе. Вскоре родилась Габи, и все завертелись вокруг неё, правда, длилось недолго, около шести месяцев, пока у Ицы было молоко. Как только Ица перестала кормить грудью, постепенно весь уход за Габи свалился на меня. Ицу как будто подменили. Дом, дети, муж перестали её интересовать. Её редко можно застать дома в середине дня. Она всегда говорила, что она была у подруг, но иногда, возвращаясь из школы, я её видела с незнакомыми мужчинами. Первый раз, когда мы встретились, я хотела броситься к ней, но, увидев её холодный взгляд, пробежала мимо, не сказав ни единого слова, сделав вид, что я с ней даже не знакома. Вечером, когда она пришла домой, от неё пахло вином, но она даже не заговорила со мной. Когда я видела её в компании, то отворачивалась и шла в противоположную сторону, хотя каждый раз после такой встречи, придя домой и увидев неубранную квартиру или маленькую Габи, ругала себя за трусость, нерешительность, что не подошла к ней и не напомнила своей матери в присутствии её ухажёров, что у неё есть дети и обязанности перед ними.
Когда мне дома приходилось делать всё за неё, во мне появлялось желание всё ей высказать, но при встрече с ней я терялась, во мне исчезала обида, злоба, я готова была делать всё за неё, но только не говорить с ней об этом. Не знаю, кого я больше жалела, её или себя. Когда она появлялась дома, она была такой вялой, такой обессиленной, что, казалось, она вот-вот упадёт. В таком состоянии и враг бы не заставил её работать, не то, что я. Порой мне кажется, что она актриса. Когда ей не хочется что-либо делать, к примеру, убирать, она еле движется, у неё нет сил, даже говорить, но стоит прийти знакомым, она сразу оживает. Она говорит без умолку, порхает по квартире, готова накормить, угостить хоть целую роту. Тогда я ей не нужна, ни как помощница, ни как дочь. Она готова от меня отречься. Но почему? Вместо благодарности. Ведь по дому всё делаю я, вместо неё, даже стираю для Габи столько, что трескается кожа на руках. Она нежная, мягкая, порхающая, но будь хоть за это благодарна и не отпихивай меня».
От нахлынувших чувств Дьюри перестал читать. Его поразило, как его дочь так точно передала и его состояние.
– Милая моя девочка, и я при виде её в компании делал вид, что не видел её, и я часто злился и готов был растерзать её, но при встрече с ней язык не поворачивался что-либо сказать. До этой минуты я презирал себя за трусость, а теперь вижу, что не в трусости дело, дело совсем в другом. Мы с тобой не могли поднять руку на красоту, втоптать её в грязь. Если бы я это раньше понял, – с грустью подумал Дьюри и вспомнил пословицу:
– Если б молодость знала, а старость могла, – произнёс её вслух и, подвинув стопку печатных листов, продолжил читать.
«…В пятницу меня задержали в школе и, несмотря на мою просьбу, классная наставница не отпустила меня домой. Когда, наконец, в школе кончилось мероприятие, подбегая к дому, я за целый квартал услышала плачь Габи. Влетев в дом, по дороге к Габи в спальню я чуть не сбила Ицу, которая как тень вдруг появилась на моём пути. Я настолько не ожидала её встретить дома, что не обратила на неё внимания. И только после того как Габи была накормлена, я вдруг вспомнила, что Ица дома. Гнев, возмущение, злоба сорвали меня с места, и я понеслась искать её. Я готова накричать, наорать ей, высказать, но когда увидела её на полу, лежащую на спине с разбросанными белыми руками, словно крылья у мёртвого голубя:
– Ица что с тобой? – от волнения ничего не смогла сказать ей в упрёк.
Она не ответила мне, не было никакой реакции на моё беспокойство. В ужасе я подбежала к ней и начала тормошить её. К счастью, она скоро пришла в себя и чуть слышно прошептала:
– Умираю… вызови… – и потеряла сознание.
Не помню, как я звонила, что-то делала, но вскоре мы оказались в больнице… Диагноз – отравление. До вечера я была в больнице, пока врачи не прогнали меня домой, успокоив, что больше волноваться не стоит, она вне опасности. Как я добралась, не помню, но утром меня разбудил плачь Габи, она требовала есть.
Отец привёз Ицу из больницы на третий день. Она была очень слабой и поправлялась медленно. Я её жалела, но чем скорее она набирала силы, тем больше во мне нарастала злоба к ней, к её образу жизни. Когда она раньше уходила к своим друзьям, мне приходилось не меньше работать, но я не так уставала и не столько думала о ней или о себе. Я знала, что надо успеть всё сделать, и делала, не отвлекаясь от работы, будь то приготовление обеда или мойка посуды. За это время я кое-что поняла и приучила себя: если хочешь за один раз выполнить работу, то делай всё на совесть, иначе придётся её снова делать. Но когда я видела свою мать сидящей в качалке и любующейся цветами, а мне приходилось выполнять работы по дому, да плюс бегать в школу и готовить уроки, то во мне вскипала злоба и постепенно накапливалась ненависть. Я понимаю, что отравиться может любой, но если бы она не питалась, где попало, то и не отравилась бы. Меня раздражало, как папа ухаживает за ней, как будто не по её вине отравление, а по нашей.
Отец каждый день таскает ей цветы, тратит столько денег, а мне на покупку еды для всех жалеет».
– Как ты посмела написать такое о матери, да ещё больной, – искренне возмутился Дьюри. Ведь она отравилась. Ты понимаешь это? И не пищей, а отравой. Она могла умереть. Ей всё так опротивело, что она решила уйти из жизни. И ты, которая видела, жила рядом и не чувствовала, что рядом с тобой мать, которая готова лишить себя жизни. Как же надо одеревенеть, чтобы ничего не видеть, не чувствовать? – ход мыслей его был прерван прыжком кошки к нему на колени.
Гладя Цилике, Дьюри постепенно успокаивался, однако горький осадок от прочитанного, не проходил. Цилике, свернувшись в клубок, прекрасно устроилась у него на коленях, а Дьюри, гладя её по шерсти, жаловался ей:
– Ну что, старушка, никому мы с тобой больше не нужны. Недаром говорят: «Старость не радость». А что нам делать, если мы ещё живём, а мышей уже ловить не можем? Ты уже спишь? Ну, спи, а я ещё немного почитаю, узнаю, что дочь думает о нас, да и о ней самой, может быть, узнаю больше. – Вдруг эта мысль буквально кольнула его. Он даже вздрогнул. Цилике пошевелила ухом, как будто отгоняла назойливую муху и, устроившись удобнее, продолжила смотреть сон.