Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Существует не один способ написать о таком человеке, о такой «фигуре несогласия» – так что в связи с этим можно даже устроить игру в вопросы и ответы, практически викторину. Вопрос: что самое худшее можно сделать по отношению к этому герою, к его поэзии, к литературе и памяти вообще? Ответ: сделать судьбу и творчество этого человека, этого поэта, этого мужчины площадкой для выяснения собственных отношений с теперешними идеологическим противниками, причем не давая себе труда подняться уровнем выше, чем читательские комментарии к колонкам на каком-нибудь сайте средней руки. Ну вот, к примеру (только не будем – хотя это непросто – ахать и охать по поводу смысла сказанного, отметим лишь стиль и метод): «…советским танкам в Праге отвели мистическую роль самого знакового события эпохи. С точки зрения сухой статистики – в 1968 году были события кровожаднее и лицемернее. Спустя каких-нибудь полвека в Киеве – кто мог подумать о таком в 1968-м! – военизированные революцьонеры (орфография авторская. – А. Н.) перебьют и покалечат много больше народу, чем тогда „оккупанты“ в Чехословакии».
Хотя вообще-то нет. Это еще не самое худшее, что можно себе представить. Самое худшее – это когда соображения такого рода высказываются языком жеманным, нарочито приподнятым, захлебывающимся, как бы приспосабливающимся к поэтическому языку героя, но на выходе просто слащавым. («Звуки-мумуки слетали с губ малыша лепестками», «О эти видения предпубертатного периода!», «Легкий штрих – и космос смысла», «Беременный томительной тоской XX век несся за чудом веселым титаником», «В крепдешиновом небе Кипра чайки распахивались, как декольте».) Так вот – это ровно то, что предлагает нам Игорь Вирабов в своем жизнеописании Андрея Вознесенского.
Забавно, конечно, как слова (даже так бездарно подобранные, как у Вирабова) мстят тому, кто пытается ими манипулировать. На 337-й странице (всего их почти 700) своей книги автор пишет: «Понять происходившее в те годы невозможно без контекста». При этом если есть в его труде какое-то главное свойство, то это как раз полное и именно что дезинформирующее читателя отсутствие контекста.
Самый простой пример – то, как автор пишет о бесконечных зарубежных поездках своего героя в 60–70-х. Он подает их как дело совершенно нормальное, так что отказ руководства направить литератора в «капстрану» оказывается чем-то из ряда вон выходящим, подлинной трагедией, постигшей героя. Потому что все остальные-то, вероятно, в семидесятых только и делали, что разъезжали по Парижам. А железный занавес? Нет, это явно наветы клеветников. Так что и упоминать не стоит. Вирабов и не упоминает.
Но важнее даже другое – Игорь Вирабов все же пишет о поэте, о литературе. И вот он умудряется говорить о словесности 60–70–80-х годов, вообще не упоминая литературы неподцензурной. Бродский к концу книги все-таки всплывает – в качестве злого приземленного завистника, притом что и суд над ним, и его ссылка остаются незамеченными. Но о том, что в это время в России жили и писали поэты и писатели, которых вообще, совсем не печатали (скажем, Красовицкий, Рейн, Горбовский, Аронзон, Горбаневская, а из прозаиков ну хотя бы Венедикт Ерофеев, а позже Саша Соколов) и которые, в сущности, и составляют тело русской литературы того времени, – об этом здесь вообще речи нет. Андрей Андреевич Вознесенский – люби его или нет – вообще-то заслужил, чтобы его обсуждали в полном контексте его эпохи, но автор его биографии этой чести ему не оказывает.
Отсутствие контекста, на которое так жалуется Игорь Вирабов, говоря о напраслине, возводимой на советскую власть (в то время как Америке, по его словам, все такое же сходит с рук), практически всегда оборачивается ложью – и ею в итоге пронизана вся эта книга, – но иногда обращается прямой подлостью.
«Никак не объяснить парадоксов семидесятых. Глушили вражеские радиостанции – но любой мало-мальский диссидент отлично знал: его не заглушить. И счастье диссидентское было – вечеринки в американском посольстве, знак избранности, мода, отчасти бравада. И ритуал уже сложился: обращаешься с каким-то диссидентским протестом к дуболомным властям – и, не дожидаясь ответа, тут же передаешь за кордон через своих людей, как тебя здесь третируют, на те же радиостанции, которые глушили».
Я, кстати, ничего не знала про вечеринки с участием диссидентов в американском посольстве в семидесятые, но стала выяснять и поняла – действительно были. Но без всяких выяснений я знала: Анатолий Марченко, Юрий Галансков, Александр Гинзбург, Габриэль Суперфин, Сергей Ковалев, Андрей Амальрик, Семен Глузман, Татьяна Осипова – они и многие другие диссиденты сидели в эти семидесятые за свои убеждения и за лучшее, как они считали, будущее своей страны в самой настоящей тюрьме или лагере, а некоторые прямо там и умерли. И изображать диссидентство как тусовки в американском посольстве и безопасные и тщеславные игры с неповоротливой и ни на что не способной властью – это самая настоящая подлость и есть.
И вот тут хочется спросить. Ну автор, который все это написал, – он такой. Каждый пишет, как он дышит, – это еще во времена Андрея Вознесенского заметили. Но этот опус – он внесен в короткий список премии «Большая книга», а туда тексты отбирают эксперты, литературоведы и критики, вроде бы ценящие слово и много чего на своем веку прочитавшие. И эту общую ложь, и эту конкретную подлость, приправленную «крепдешиновыми небесами» и убойными по силе ума соображениями, типа того, что «философ Ханна Арендт положила жизнь на то, чтобы как-то подретушировать хвост нацистского прошлого, тянувшийся за ее возлюбленным Хайдеггером, и поэтому придумала приравнять Советский Союз к гитлеровской Германии», вот это вот все они туда выдвинули – зачем? Отбирая этот текст в число лучших вышедших в России за год, они хотели сказать – что? Хотели ведь они что-то сказать, иначе просто идиотизм получается.
Хотя, может быть, они хотели сказать как раз то, что сказалось, – и это и есть диагноз состояния умов и писательства в нашей стране. А я экспертов «Большой книги» просто недооцениваю.
Вообще, вот эта подлость в оценке диссидентского движения – стремление выставить его выгодным для участников и пошловатым мероприятием – свойственна не только открытым антизападникам и страдальцам по «стране, которую мы потеряли» (более точной будет формулировка: «страны, которую нам потеряли»), но и вполне вроде бы прогрессивным и молодым людям. В 2011 году в связи с книжкой одного молодого писателя я написала об этой социальной моде – высокомерно, иронически и даже неприязненно относиться к диссидентскому движению и диссидентам вообще. Эта статья вызвала такой живой и разнообразный отклик, что мои коллеги, делавшие сайт Openspace (теперь они же делают портал Colta.ru), решили устроить по этому поводу обсуждение, что-то вроде круглого стола. Сейчас я снова прочитала расшифровку, и, кажется, ближе всего (с легкой поправкой на реальность четырехлетней давности) к ответу на вопрос «Чем всем досадили диссиденты?» подошел поэт и критик Станислав Львовский. Одно из самых распространенных соображений про теперешнюю российскую интеллигенцию, ну или тот слой, который условно можно назвать «думающим», сказал он, это то, что нет одного «большого нарратива», который ее объединяет. Но на самом деле эта объединяющая всех идея присутствует. «Этот большой нарратив называется, если выбирать самое простое и близко лежащее слово, цинизмом. Он носит массовый характер, но не направляется, как прежние идеологии, из единого центра. Однако он означает такое состояние общества, при котором любая искренняя деятельность – вспомним о страстности, которой характеризуется диссидентское движение 70-х, – так вот, любая деятельность подобного рода подвергается сомнению; любая искренность, любое утверждение о том, что некто делает нечто по убеждениям, тоже подвергается сомнению. Общий консенсус, частью которого является консенсус относительно диссидентского движения 70-х годов, состоит в том, что никакого искреннего политического или искреннего общественного поступка или высказывания просто не может существовать. Либо пиар, либо это проплачено вашингтонским обкомом, либо человек просто полный идиот. Не может быть ситуации, при которой кто-то идет в политику – или не в политику, а в правозащитное/гражданское движение – по моральной причине. Я извиняюсь за употребление слова „моральный“, – и это важно, что мне приходится извиняться».