Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отчасти это пристрастие к историям о власти – о перипетиях незавершенной революции, о схемах и маневрах обороняющейся монархии – является результатом бурной постколониальной истории этих двух стран. Череда региональных восстаний, городских беспорядков, неудавшихся покушений, почти успешных переворотов (убийства в аэропортах и расстрелянные пикники), а также безрассудные первые шаги в международной политике (Зеленый марш42, Конфронтация с Малайзией43) привели к тому, что практически все – посторонние, которые хотят вмешаться, свои, которые хотят найти выход, – оказались сильно озабочены не только тем, удержится ли центр, но и тем, что этот центр на самом деле собой представляет. Если (как предполагается) государство управляет страной, то что (как мы должны вообразить) управляет государством?
Но за этим скрывается нечто большее, чем желание читать и, возможно, переписывать сегодня завтрашние заголовки. Представление о том, что столь многое (на самом деле почти все) зависит от быстротечных мелодрам наблюдаемой политики – кто вхож к королю? (и сколько это стоит?) где распространители Революции? (и какие планы они строят?), – вытекает из более глубокой ошибки, запутывающей еще сильнее: отделения власти от условий ее возникновения или непосредственного отправления, в результате чего она становится единой, абстрактной силой, определяемой, подобно обаянию, магии или повседневным представлениям об электричестве, исключительно через ее последствия. Элиты монополизируют ее, массы лишаются ее; центры владеют ею, периферии сопротивляются ей; официальные лица угрожают ею, подданные прячутся от нее. Но что она такое, остается загадкой.
Это и останется загадкой, пока единственные вопросы, которые задают о власти, – это вопросы о том, где она находится и против кого она направлена (вопросы, составляющие идею фикс как правых, стремящихся ее укрепить, так и левых, стремящихся перенести ее куда-нибудь еще), а не о том что, помимо должности, оружия и воли, делает ее реальной. Превращение (за одиннадцать столетий) тучи марокканских племенных вождей и городской знати, религиозных правоведов и странствующих торговцев, потомков Пророка и харизматичных народных героев в гигантский лабиринт личной преданности, соперничества, заговоров и предательств и включение (за пятнадцать столетий) огромного конгломерата индонезийских народов, общин, конфессий, языков, привычек и образов жизни в идеологическую суперкультуру могут рассказать нам о сущности этих стран больше, чем повествования о Левиафане или о переменчивых судьбах политических знаменитостей. Государства столь же сложны, столь же локально сконструированы и столь же непохожи, как разные литературы – и как минимум столь же оригинальны.
Марокко, если выйти за пределы его абсолютистской самопрезентации, является (и всегда было) не столько монопольной деспотией, сколько неравномерным полем политических микроединиц, мелких, еще более мелких и совсем крошечных, рассеянных по микросредам фрагментированной сельской местности – горам, степям, плато, прибрежным районам, пустыням, оазисам, предгорьям, аллювиальным равнинам – и охватывающих ее самые труднодоступные и самые потаенные социальные уголки: семьи, кварталы, рынки, племена. В основе всего лежат непосредственные, прямые договорные отношения зависимости между лично знакомыми людьми, которые иногда называют патронажем, иногда – клиентелой, а по-мароккански – седк (что означает одновременно «преданность», «добросовестность», «дружба», «правда»). Более широкие системы связей образуются путем установления тех же самых (столь же непосредственных) отношений во все более широком диапазоне действий.
В Индонезии, которая делится на острова44, а не на ландшафты, единицами являются (и всегда были), напротив, народы (суку, суку-бангса), связующим посредником – идеология общей идентичности, а страной – предполагаемая нация наций. Яванцы, ачехцы, даяки, дани; мусульмане, индусы, христиане; малайцы, китайцы, папуасы – их всех надо объединить. А чтобы их объединить, нужен рассказ, который убедит их в том, что они связаны судьбой и природой в политическое целое.
И все же: о чем мы говорим, когда говорим о различиях? Поместить в центр анализа (или, быть может, всего лишь воспоминаний, рассказа о местах) глобальный контраст, даже такой очевидный и долговечный, как разница между седк и суку, – между страной, объединенной (в той мере, в какой она едина) протяженными сетями личной лояльности, и страной, объединенной (едва ли более прочно) абстрактными идеологиями культурной общности, – значит вызвать подозрение, что, будь выбраны другие полюса, введены другие противопоставления, взгляду бы предстали другие явления и были бы сделаны другие выводы. И это правда. Если бы эти противопоставления были тщательно подобраны и аккуратно выстроены, они бы были по-своему интересны.
Но есть разница между различием и дихотомией. Первое – это сравнение, оно связывает; вторая – это разрыв, она изолирует. Непохожесть Марокко и Индонезии не делит их на абсолютные типы, социологические эквиваленты природных видов; они отражают, обрамляют и проясняют друг друга. По крайней мере для меня. Когда, потрясенный событиями середины шестидесятых, я решил, что лучше работать в Марокко, я узнал об Индонезии больше, чем если бы отправился прямиком туда. А когда я не без тревоги, вернулся в Индонезию после того, как в семидесятые все успокоилось, то узнал о Марокко больше, чем если бы ограничился Северной Африкой, к чему я тогда склонялся, поскольку начал осваиваться в другой цивилизации. Лавируя между обществами, историями, культурами, государствами, глядя сначала в одну, потом в другую сторону, я выработал свой взгляд на то, к чему пришли эти страны в качестве стран. Поэтому представлять их подобным образом кажется вполне естественным и честным. Противопоставленные противоположности.