Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внезапно липкую темноту, как бритвой, полоснула молния. Раскаты грома прокатились оглушающей волной, и всё разом смешалось в безумном хаосе. Теперь Семён не слышал ни гулкого перезвона колокольной меди, ни трубных звуков в переливах органа. Над залом повис монотонный гул, давящий на уши, пронизывающий мозг резкой нестерпимой болью. Пространство вокруг него стало сжиматься. Ошеломлённый, он прижался к стене, кромешная темнота вновь упала на плечи.
Протяжный гул вдруг потянулся вверх до самой высокой ноты и резко оборвался перетянутой струной. И зал озарился ослепительно белой вспышкой света. Воздух задрожал и сгустился в плотную кисею, серебрящуюся, как зеркало. И на ней, словно на огромном экране, стали проецироваться картины.
Время будто распахнуло своё пространство, извлекая из глубин веков работы великих мастеров и неизвестных авторов. В этом параде бесценных полотен отражались эпохи, художественные направления, бурлящие страсти, глобальные перемены – всё то, что происходило до и после Рождества Христова. Однако же что-то было не так в этих картинах. Они были совершенно другими, не теми прирученными музейными экспонатами, пылящимися в конуре золочёных рам.
Погодин буквально раздваивался. Одна его часть оставалась заворожённым наблюдателем происходящего, потерявшая ощущение времени, другая же в смятении спешно силилась понять произошедшие с картинами преображения. Вдруг показалось, что он заглянул за черту откровения, где всё тайное становится явным.
У Семена будто открылись глаза. Ответ пришёл сам собой. Вроде бы картина закончена, но по окончании работы, спустя какое-то время, появляется чувство её незавершённости, недосказанности, неудовлетворённости. И тогда кистью художника становится его воображение. Оно продолжает творить и дальше, что-то дополняет, изменяет. Так, проходя путь очищения, работа приближается к непогрешимой истине. И сейчас он видел перед собой плоды совершенства, достигнутые вдохновением мастеров. Он будто стал свидетелям судного дня, где перед ним картины открывали свою душу, ранее завуалированную под пафосным слоем красок.
Внезапно от центра этого зеркала, где происходила вся феерия, разбежались радужные круги, и в нём отразился коридор. Он словно длинный рубленый колодец протянулся вглубь зазеркалья прочерченными квадратами множества других зеркал. Там в его чреве что-то заворочалось. И Семён вскоре разглядел очертания младенца, тянувшего к нему ручонки. Поднявшись на ещё не окрепшие ножки, малыш пошёл по коридору, направляясь к смотревшему на него Погодину. По мере приближения неуклюжие шажки становились всё более уверенными, теперь уже ребёнок спешил, учащая шаг, вскоре перешедший в бег.
Семён теперь ясно видел, как встречный ветерок трепал золотые кудри волос, открывая уже юношеское лицо. Приближаясь всё ближе и ближе, юноша простирал к Погодину руки, словно желая заключить его в объятия.
Юношеское лицо изменялось с каждым движением, черты мужали, взрослели, и, наконец, перед художником предстало его собственное отражение.
Через минуту оно стало медленно таять и вскоре исчезло, а на его месте из темноты неожиданно появился исчезнувший портрет незнакомца. Слезящиеся глаза на портрете прищурились из-под насупленных бровей и окружились россыпью морщин. Взгляды Погодина и незнакомца встретились.
Семён вздрогнул, холодок пробежал по спине и обдал жаром. Кроме этих глаз, казалось, в мире не существовало больше ничего – кругом только пустота и пара глаз, смотрящих в упор, бездонную глубину которых он узнал бы из тысячи.
Незнакомец сделал жест рукой, приглашая художника подойти ближе. Погодин прильнул к ледяному глянцу стекла.
Вдруг глаза, смотревшие из зазеркалья, слились в один, который стал разрастаться в большое пятно. Теперь Погодин видел сияющий клочок неба, звонкий, головокружительный, чудесно голубой, вобравший в себя чистоту ручьёв и озёр.
Семён, не отрывая взгляда от происходящего чуда, буквально тонул в нём, впитывая его синеву.
Яркий луч солнца рассёк лазурную гладь, и небо распахнулось, словно створки ворот, открывая холодный провал бесконечности, по которому простиралась залитая серебряным светом лунная тропа. И чем дальше тропа уходила в зияющую глубину чёрного бархата, тем тоньше и прозрачнее она становилась. И всё то, что было снаружи, и то, что оставалось внутри, отделялось зеркалом – так же вечно и непреложно, как вчерашний день отделяется от сегодняшнего.
Погодин ударил рукой в эту преграду, в этот барьер, в эту границу бытия. Зеркало разлетелось вдребезги, ослепляя разноцветным каскадом брызг. Поток холодного ветра хлынул в лицо.
У Семёна перехватило дыхание. Выступившие слёзы жгли глаза. И вдруг он ощутил необыкновенную лёгкость. Будто с плеч упали свинцовые гири. Необъяснимая внутренняя свобода разлилась по всему телу тёплой волной. Охваченный безумной догадкой, Погодин ринулся в зовущую бездну. Подхваченный то ли неведомой силой, то ли порывом ветра, он взлетел. Щемящая сердце смутная тревога и опьяняющее чувство полёта слились воедино.
Он летел птицей, окунаясь в купель звёздного света, кричал и рыдал, как маленький ребёнок, только что явившийся на свет.
Тьма распахнулась, уступая ему дорогу, и окутанный колыбелью пространства, поднимаясь всё выше и выше, он уносился по серебряной тропе, ведущей к преддверьям великого таинства.
За окном зарождался день. Небо на востоке разгоралось, загоняя в подвалы Москвы ночь. Первые томные лучи солнца тронули позолотой крыши домов, скользнули в лабиринты улиц, забрезжили на окнах.
Проникнув через прокуренный желтоватый тюль в жилую комнату, служившей также и писательским кабинетом Сумелидию И. С., лучи коснулись пушистых ресниц литератора, и ласково лизнув его чело, окроплённое утренней испариной, отбросили греческий профиль на умопомрачительные обои в каштановую полоску, сплошь усаженную лавровым листом.
Ираклий Сократович мирно посапывал, развалившись в кресле-качалке, служившем ему в литературных потугах седлом Пегаса. Он причмокнул, слизнув с губ влагу пущенных во сне слюней и открыл воспалённые глаза. Затем Ираклий встал, судорожно зевнул и на цыпочках проследовал в угол комнаты, куда им были брошены домашние тапочки в попытке спугнуть серого грызуна, бесцеремонно явившегося после полуночи. Запихнув в них ревматические ноги, он зашаркал к письменному столу, зелёное сукно которого всё сплошь было изгажено чернильными кляксами. Сумелидий взял из сахарницы ложечку, аккуратно извлёк из фаянсовой чашки фамильным серебром изрядно насытившуюся вчерашним чаем разбухшую муху, и нисколько не смущаясь утопленницы, отхлебнул глоток.
В этот тихий ранний час, когда в открытую душной ночью форточку, ещё лениво потягиваясь, выползла на улицу утренняя сладкая дрёма, когда настенные ходики, мерно тикая маятником, ещё не разбудили ото сна кукушку, в дверь оглушительно забарабанили. Да так, будто в неё с треском ударил гром, и его раскаты дребезжащим эхом заметались по комнате, заухали в углах.