Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правителю позволено карать, но не отрекаться от виновного. «Нет в мире ни одного человека, частица которого не была бы мне другом», – говорит он. Его отношение к «злому идолу» точно такое же, как к порочному человеку. Рискуя худшими разочарованиями, он ищет в них крупицу божественности. «Только не подумай, что речь идет о простодушном умилении или снисходительности… ибо я по-прежнему тверд, суров и молчалив…» Но «даже тот, кому я велю рубить голову, тоже мне друг, и в нем присутствует согласие со мной, однако расчленить человека невозможно».
Странная одержимость идеей отрубленной головы у Правителя, который, казалось бы, являет собой само воплощение любви к людям и любви к Господу. Но если Сент-Экзюпери наделял Правителя подобной суровостью, то не потому ли, что не хотел полностью подчиняться евангелическому анархизму, бесшабашности которого опасался? Или же он следовал логике Правителя, а не своей собственной? Однако я уверен, что он ни за что не согласился бы стать премьер-министром у Правителя царства.
«Твердый, неколебимый…» Правитель то предстает в евангельском обличье, а то рубит головы. Такого рода любовь приводит в замешательство. Произошла смена понятий. Тот, кто назвался другом, велит отрубить вам голову. И тот, кто рубит головы, оказывается, молчаливо испытывает по отношению к вам дружеские чувства.
В этих, казалось бы, невероятных отношениях распознаются непререкаемая дисциплина, подчинение и величие. Но все это перемешано. И опять я обнаруживаю у Сент-Экзюпери некое родство с Виньи. Но не литературное родство, а родство душ.
И еще я вижу честь, о которой, как и о доблести, мы почти забыли. Вспомним «Неволю и величие солдата». Вспомним «Билли Бадда» Мелвилла. На основании ложного донесения судового офицера капитан осуждает на смерть матроса, о невиновности которого знает и которого любит, как собственного сына. А все потому, что у него заключен контракт с королем Англии относительно дисциплины во «благо службы». Офицер Виньи и офицер Мелвилла – оба подчиняются «религии чести». В силу аристократической традиции или естественной его склонности понятие чести стало для самого Сент-Экзюпери религией, точнее, одной из его религий в «древнем ряду религий».
«Дружба, – писал Панаит Истрати,[21] – по крайней мере, то, что обозначается этим словом в Западной Европе…» Что имеет в виду автор? В старых странах Запада дружба окружала себя множеством предосторожностей и представляла собой лишь столкновение эгоистических устремлений тех, кто называл себя друзьями. Не знаю, что представляет собой дружба под небесами Востока. Но никакая дружба не идет в сравнение с горячей и заботливой дружбой Сент-Экзюпери. Я предлагаю румыну, бродячему фотографу с Английской набережной, помериться силами в этом отношении с французским аристократом.
О дружбе Сент-Экзюпери написал в «Письме заложнику» незабываемые страницы. Само собой разумеется, он различал дружбу и товарищество или холодную симпатию, основанную на общих идеях и пристрастиях. Мы живем в эпоху, когда дружбу нередко путают с влечением, которое испытывают друг к другу животные из одного стада. Мне доводилось наблюдать дружеские отношения, видимость, подобие дружбы, возникавшие на основе неких совпадающих доктрин. Я видел, как распадались дружеские связи из-за их несовпадения. Дружба, основанная на совпадении идей, онтологическая дружба – какое убожество!
Вот что написал по этому поводу Сент-Экзюпери: «Истинную дружбу я отличаю по тому, что она не может потерпеть разочарование…»
Если дружбу постигло разочарование, то причиной тому становится ошибочное суждение о глубинной сущности человека. Дружба не может быть слепой. Любовь, впрочем, тоже не бывает слепа, она просто не желает видеть. Сент-Экзюпери презирал дружбу, которая представляет собой желание быть похожими, подражать друг другу или же стремление избавиться от собственных убеждений.
Сколько друзей не могут находиться друг с другом с глазу на глаз. В этом они похожи на супругов, на любовников. Каждый раз им необходимо выстраивать заново свою близость. Такие дружеские отношения требуют определенного напряжения, работы. А дружба Сент-Экзюпери вдыхалась легко, как горный воздух.
Таким образом, дружба захватывает более потаенные области человеческого существа, чем любовь, вечно сопровождаемая атрибутами старинной мифологии: сердце и стрелы, подчиненная старинной психологии романов и поэм, выставляющая напоказ свои допотопные ржавые скальпели.
Дружба Сент-Экзюпери не знала молчаливой сдержанности, не позволяющей замечать боль, которую старается скрыть друг и которой тем не менее ему хотелось бы поделиться. Ничего другого я не скажу. Ибо речь о нем, а не обо мне. Что тут поделаешь: в дружбе всегда участвуют двое. И если во время оккупации он кричал мне о своей дружбе через океан, то делал это только потому, что у него не было иного способа подтвердить ее верность, и поэтому приходилось предавать нашу дружбу огласке.
Вспоминаю тот день, когда Сент-Экзюпери привел к нам Гийоме. Схватив Гийоме за плечо, он подтолкнул его ко мне, сказав просто: «Вот, это Гийоме…» Казалось, он словно подарил мне частицу Гийоме.
«Я не желаю кастрировать свой народ и превращать его в слепых исполнительных муравьев…» – так говорит Правитель. И Сент-Экзюпери тоже опасался цивилизации термитов. Это совершенно очевидно. Он отвергал ее умом, сердцем, всем своим существом. Да и кто может усомниться в этом, прочитав хотя бы десять его строк?
Впрочем, это относится не только к человеческим муравейникам, но и к материализму, понимаемому как разгул свинства. Едва заметным перемещением слов, невинным или плутоватым, метафизику превращают в свинарник. Таким же точно способом превращают в казарменную структуру все планы и расчеты экономического преобразования мира. И кто тогда осмелится защищать этот материализм рыночных грузчиков и этот город роботов, если не те, кто с помощью грубого софизма рассчитывает с легкостью получить подтверждение своей высокой духовности?
С другой стороны, для предвзятых умов муравейник – это левое крыло, власть – правое. Они пристально следят за Сент-Экзюпери, их не смущает тот факт, что излишества власти и излишества муравейника отлично могут уживаться.
Я не стал бы настаивать на столь банальной очевидности, если бы не проблема механизации, ибо на сей счет Сент-Экзюпери дает нам ясный ответ. Он опасался господства муравьев. Но он был не из тех, кто во всем винит механизацию. А тем следовало бы идти до конца, испытывая ужас перед машиной и преклонение перед простодушно пасторальной мечтой. То есть им следовало бы проклинать колесо. Ибо колесо – это уже механизм, а наша цивилизация – это, можно сказать, цивилизация колеса. И, конечно, вполне возможно еще порассуждать о homo faber.[22]