Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако Сент-Экзюпери и не презирал, и не превозносил машину. Для господина Оме[23] – это божество. Но дьявол для того писателя, которого раздражает современный мир и который весьма необдуманно наделяет прошлое всеми достоинствами духа, отказывая в них настоящему. Для Сент-Экзюпери машина была ни божеством, ни дьяволом, а просто машиной. Отвечая тем, кто считает ее единственной основой муравейников, он не воздает машине славу, но и не хочет проклинать ее.
Для него самолет – это орудие. Орудие для изучения пространства, орудие для изучения человека. Рабочий не презирает свое орудие. Иногда он даже любит его. Так, читая один коротенький рассказ об исходе 1940 года, когда машины тоже страдали и закипали, Сент-Экзюпери прошептал: «И у металла случаются драмы». Он отводил машине вполне определенное место. Один молодой художник понял это, когда увидел Сент-Экзюпери, склонившегося над радиатором и измерявшего компрессию автомобильного мотора. Художник с восхищением заметил: «Семнадцать лошадиных сил… И каждую он знает поименно…»
Самолет был для него еще и машиной для изучения прошлого, а также атрибутом волшебной сказки. Однажды летним днем он взял на борт «Симуна» моего двенадцатилетнего сына Клода, поднялся в воздух и, пролетев километров пятьдесят, стал кружить над старым жилищем, над садом, где он сам, будучи мальчишкой, мечтал, играл, приобщая таким образом к собственному детству детство зачарованного мальчика.
«…Не люблю иронии, насмехаются всегда бездельники…» Я в замешательстве. Не понимаю, почему Сент-Экзюпери так строг к иронии. Не скажу, что ему нравилось иронизировать, но он охотно разделял ее… Он обладал тем, что некогда именовалось остроумием. Но не оставшимся в прошлом остроумием Бульваров, а остроумием, например, Шамфора.[24]
Как-то вечером до войны мы ужинали вместе в ресторане Булонского леса на открытом воздухе. Электрические фонари отбрасывали на листву бледный металлический свет. Женщины, такие тоненькие и неестественные, казалось, забыли дома свое третье измерение. Почему в этой искусственной обстановке, на этой роскошной природе мы не испытывали неловкости? Наверняка потому, что этой искусственной ночи мы придавали лишь то значение, которого она заслуживала, и не более того. Поэтому мы обрели гармонию.
Как мы договорились до того, что стали обсуждать некоторых людей, руководивших тогда Францией, иными словами министров? Мы приписывали им проекты, замыслы. И вдруг Сент-Экзюпери, наклонившись ко мне, прошептал: «Осторожно… Мне кажется, мы занимаемся антропоморфизмом…» (Добавлю для пуристов, что он придавал словам смысл, которого не найти в знаменитом словаре Литтре. Но в ту минуту он не думал о потомках. Он наделял слово смыслом, противоположным тому, к которому мы привыкли.)
Одна дама, немного простоватая, жаловалась ему на мужа, малоизвестного романиста без особого таланта: «Мне-то какое дело до того, что он великий романист?..» Лукаво подчеркнув последние слова, Сент-Экзюпери сказал мне: «Никто, кроме него, не мог ей сказать, что он великий романист…»
Озадачивает, мне кажется, и выбранный Сент-Экзюпери пример с уважаемым правителем, которого в «Цитадели» он сравнил с ослом. Это не ирония, а скорее оскорбление и полемика. Нет… Я не собираюсь спорить с ним из-за слов, которым он придавал свой, особенный смысл… Торопливо наговаривая бездушному диктофону текст, не искажал ли он суть смысла? Я не могу представить себе Сент-Экзюпери начисто лишенным иронии, то есть человеком, кому ведом лишь бесстрастный либо яростный тон. Без иронии что сталось бы с Вольтером и Ренаном, без иронии что сталось бы с цивилизацией и как много потеряла бы скрытая нежность, как оскудел бы прогресс, не говоря уже о доброжелательности!
Тому, кто наблюдал за движениями ребенка или звереныша, не представлялись ли они некой сублимированной частью иронии? Я огорчился бы, если бы предположил, что Сент-Экзюпери был одержим иронией и постоянно искал того, над кем можно было бы посмеяться. Но не меньше я бы огорчился, если бы среди всех достоинств, которыми он обладал, не нашлось бы места для иронии.
Но вот между всеми видами насмешки и даже лжи Сент-Экзюпери устанавливает неоспоримую связь, основанную отнюдь не на произвольном переходе от одного к другому, а на реальных взаимосвязях, обозначения которых поначалу кажутся столь же расплывчатыми, как и в самой герметической[25] поэзии:
«Я размышлял о тех, кто использует, ничего не давая взамен… О лжи государственных мужей… О стихотворце, который прославился, плутуя с общепринятыми правилами синтаксиса. Ведь он преступник, из личной выгоды он разбил сосуд с общим достоянием. Ради самовыражения он лишил возможности выражать себя каждому, подобно тому, кто, желая осветить себе путь, поджег лес…»
Никогда еще традиция не представала в таком живом образе. Великолепное эстетическое суждение, великолепное общее суждение о литературе, такой, какой она складывается со времен Первой мировой войны. Отсюда следует, что преступления против синтаксиса – это преступления против Господа и общества. Это и доказательство общности всех видов лжи, что относится и к государственным мужам, и к поэтам.
Употребляя слово, которое обычно используется как в отношении зрителей спортивного матча, так и боксеров, скажу, что Сент-Экзюпери не был «спортивным». Подозреваю, что его мало интересовала физическая культура. Он не любил ходьбы и останавливал такси при малейшей надобности. Но подумать только: в Ливийской пустыне он прошагал восемьдесят километров!
Однажды он позвонил мне: «Я очень хотел бы повидать вас, но мои средства на передвижение ограничены». Он имел в виду, что у него не было денег, чтобы взять такси. У меня их тоже не было.
Я уже не помню, кто из нас двоих принес себя в жертву, чтобы пешком преодолеть расстояние, отделяющее улицу Шаналей от улицы д’Асса.
Когда он забирался на сиденье пилота, то делал это немного тяжеловесно, как и положено невозмутимому великану. Казалось, что он располагается для размышлений. Потом он блаженствовал, погружаясь в геометрию и поэзию пространства. Или играл с самолетом, взмывая вверх и опускаясь почти до земли.
Однажды, поднявшись на высоту, откуда пасущиеся барашки облаков кажутся не больше пшеничных зерен, он решил прокатить меня на бреющем полете. Я увидел впереди холм. Но я доверял своему другу. И все-таки про себя подумал, что это довольно опасная затея.