Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне запомнился Лешкин взгляд. Подумав, я решила, что здесь точнее и уместнее будет слово «вгляд». Леша неощутимо проникал им глубоко-глубоко, до чего-то понятного только ему, изредка прикрывая остановившиеся зрачки желтоватой белизной не по-мужски длинных ресниц.
Танька однажды сказала мне:
– У него глаза цвета гречневой каши.
Потом, помолчав, добавила:
– С маслом.
– Это плохо? – спросила я.
– Я не знаю... но сварена эта каша круто-круто.
Петелина достала из сумки и протянула Леше что-то в узком конверте. Он взял его небрежно, не меняя позы.
Пробка тронулась с места, и я метров на пятьдесят отъехала от Sungatе.
По пятницам, в постный по православному календарю день, на «ферму красоты» приезжает священник Илларион, в миру Сергей Иванович Носов. Основная его служба происходит в небольшой церквушке Бориса и Глеба на восемнадцатом километре Рублево-Успенского шоссе.
Когда я впервые увидела его здесь, в этом старательно просчитанном и, наконец, совершеннейшем гламуре, я подумала, как же прекрасно вписывается божественное во все: убогое, нищее и ослепительно-богатое.
Батюшка шествовал по коридорам «фермы», будто клубясь в своей черной, с отсветом, атласной рясе. Его борода, усы и длинные, спадающие до плеч волосы из-под монашеского черного клобука проснежила ясная, чистая седина.
Его здесь любили. Все и сразу. За ненавязчивую, мягкую мудрость негромко, но четко произносимых слов, за постоянную готовность вникнуть в душевную сложность переживаний. За способность услышать в невнятном, путано-нервном исповедальном откровении самое главное, от того и покаянно-стыдливое. Я лично впервые от него услышала и осознала разницу между откровенным и сокровенным.
– Откровение, – говорил батюшка, – всегда поверху, над душой. А вот сокровенное всегда в ней, на самом-самом донышке. От чего? От того, что оно греховно по-настоящему. Грех прячется за сокровенность, и сокровенность, следовательно, греховность. А ну-ка, выковырните в себе то, о чем вы ни при каких условиях не признаетесь. Во-от, тут же и все поймете. Грешно. Сокровенно.
Мы любим задерживаться с Машкой и Танькой в молельной, чтобы послушать всегда задушевные и рассчитанные на ответную восприимчивость батюшкины проповеди-отпусты.
Ирка, хоть и крещеная, к причастию не ходила.
– Мой Бог во мне. Он про меня все знает. Зачем еще воздух трясти?
Отец Илларион на это говорил с едва приметной усмешкой в усах:
– Невольник – не богомольник.
Однажды я украдкой записала на диктофон одно поразившее меня батюшкино раздумье:
– Меня, грешного, Господи помилуй, интересуют не только моральные нормы, признанные людьми над собой, как законы всеобщие, но и непонятные законы души отдельного человека, и наложение этих законов, и их несовпадение. В сегодняшнем мире я, грешный, Господи, прости и помилуй, вижу единственную трагическую фигуру, через которую проходят все боли этого мира – женщину. Господи, спаси и сохрани ее, продолжательницу рода человеческого.
Уже поздним вечером, когда на «ферме» все угомонилось и стихло и мы с Машкой запрятались под свои одеяла, я услышала, что она плачет. Беззвучно, выдавая себя только дыханием.
Не включая ночника, я тихонько подсела к Машкиному изголовью:
– Хочется чего-то сказать, Маш?
Она отрывисто задышала:
– Хочется...
– Ну?..
– Не скажу... – Она высморкалась в бумажный платок.
– А отцу Иллариону?
– Сказала. – Она разрыдалась.
– А он? – переждав приступ, спросила я.
– Не скажу.
– Почему?
– Не спрашивай. Я боюсь.
– Накапать валосердина?
– Накапай.
Машка выпила успокоительное и затихла. Я подошла к окну. Там, за стеклом, в желтом фонарном свете опадала листва и не было никого-никого.
О том, что я увидела на Тверской, я не сказала Машке ни слова.
Олег с Ярославой торчали в пробке перед самым поворотом на Рублевку. Ярославе приспичило пообедать в A.V.E.N.U.E., хотя она прекрасно знала, что Олег просто на дух не переносит этой стеклянной кубышки в восьми километрах от Barviha Luxury Village. Вот именно эту «нелюбовь» Ярославе и нравилось изредка эксплуатировать в отместку за многое, чем периодически досаждал ее муж-олигарх.
– Бесить можно любя, – заявила ее героиня, тончайше закамуфлированная внешним лоском и тактом стерва, в дописанной утром главе. – Когда человек чего-то не хочет, а выказывать это ему никак не с руки... Показушное благородство... Он вроде вытянутой из бумажника купюры. Мни, сколько хочешь...
Ярослава любила на себя примерять образы своих героинь.
– Закажу себе кусок мраморной говядины с овощами на воке, – задумчиво дразнила мужа Ярослава. – Это по-японски. А на десерт... на десерт, пожалуй, тирамису с граните «Калуа». Ты как к японо-тайским вариантам?
Олег молча усилием воли давил в себе нарастающее негодование.
– Ты меня слышишь, дорогой? – Ярослава неслышно положила Олегу на колено левую руку с идеально отманикюренными ногтями.
– Слышу, конечно, – ничем не выдавая себя, улыбнулся Олег. – Мне бы просто жареной картошки с луком. И огурца, соленого и холодного.
– А на русской печи под лоскутным одеялом тебе не хотелось бы потом переспать? Не снимая валенок?
– С тобой? – непробиваемо подыграл Олег.
– А что?
Он метра на три, не больше, передвинул вперед Merсedes, потом отозвался:
– С тобой хоть сейчас.
– Молодец. Постоянная готовность номер один.
– Славка? – Олег откинулся на подголовник. – Ну чего тебе? Петляешь, петляешь, как лиса.
– Которая все равно прибежит в магазин. На воротник, – закончила Ярослава. – Да?
– Это все твои писательские понты.
– А ты у нас что, Лермонтов?
Олег вопросительно посмотрел на Ярославу:
– Это как?
Ярослава негромко и нарочито женственно продекламировала:
...Я не хочу, чтоб свет узнал
Мою таинственную повесть;
Как я любил, за что страдал
Тому судья лишь Бог да совесть.
– В принципе, да. Не хочу.
– Во-от по-че-му меня чуть-чуть начинают волновать кое-какие твои отвлечения.
– Можешь что-нибудь поконретнее?
– Не-ет... Что ты! – Ярослава изящно стряхнула сигаретный пепел. – Я еще в самом начале нового романа. В первых его главах.