Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сажусь на скамейку в конце улицы. Надо мной почти сразу зажигается фонарь, хотя ещё рано, даже не начало смеркаться. С ветки над головой срывается ворона, потом ещё одна, и ещё. Как быстро, гладко и мягко пронзают они воздух, чёрные, решительные, большие и тяжёлые – словно пушечные ядра.
У Того Человека больше нет имени. Его теперь нельзя произносить, так же как имена самых ужасных злодеев в сказках. От него вянут цветы и спотыкаются ноги. Его страшно выговорить, не то оплавятся подошвы ботинок, треснут стёкла в очках, звери закричат пробирающим до костей криком и разбегутся кто куда. Произнесёшь это имя – лето превратится в зиму, губы потрескаются, и начнётся понос. Вот такое имя, думаю я.
Вороны расселись на верхушках деревьев вокруг детской площадки, и каркают, и каркают.
Карканье, мне кажется, это почти как Мяв, только на птичий лад. Я встаю, захожу на площадку, задираю голову и смотрю на чёрных птиц. Их много, тридцать или даже пятьдесят, и становится всё больше, они совещаются, а может, жалуются друг дружке неизвестно на что, кто знает.
Я просто стою, закрываю глаза, и на меня льётся дождь сильных птичьих голосов, это почти как гроза, звуки падают вниз, хлещут по площадке и по мне, я немножко развожу руки в стороны и наслаждаюсь. Вороньи голоса струятся по мне и гладят, как летний ливень, и от этих поглаживаний настроение чуточку улучшается.
За мной зашёл Пауль. Он стоит перед дверью, а за ним – прохладное утро, и даже его жёлто-солнечная улыбка не может эту прохладу прогнать. Ещё слишком рано, какао у меня не допито.
– Я пока не готова, – говорю.
Пауль чешет в затылке, волосы у него чёрные и короткие – как отзвук ночи ранним утром.
– Окей, – говорит он.
– Подождёшь? – спрашиваю я.
– Окей, – говорит Пауль.
– Заходи, Пауль, – зовёт мама. – Хочешь какао?
– Окей, – говорит Пауль. И делает шаг вверх по короткому пандусу, ведущему к нашей двери. Я шиплю:
– Ты не хочешь!
– Как это? – спрашивает Пауль.
– Так это, – говорю я. – Не хочешь, и всё. Туда никто заходить не хочет, даже на чуть-чуть, это не квартира, а кошмар какой-то. Кошмартира, в общем.
– Ничего, – говорит Пауль. – Мне хочется посмотреть, как там у вас, я же внутри никогда не был, только с улицы видел.
Пауль со счастливым видом сидит на кухне и вертит головой во все стороны, как взволнованная птичка. Мама ставит перед ним чашку с дымящимся какао и спрашивает:
– Хочешь перекусить чего-нибудь?
Пауль отпивает из чашки и улыбается – зубы жёлтые, верхняя губа коричневая. Мотает головой.
– Никогда такого не пил, – говорит он.
Мама смущённо хмыкает.
– Какао? – спрашиваю.
– Это какао? – удивляется Пауль.
– Это какао, – говорю я. – А вот всё, что ты раньше пил, – не какао.
Пауль кивает:
– Оке-е-ей…
– Знаешь что, Пауль, – говорю я, уже по дороге в школу, – мне тут как-то неуютно, я ведь родом из одного королевства, там я была принцесса, а теперь мы попали в эту пластиковую кошмартиру, и мне это совсем не нравится. Меня изгнали. Похитили, как зверя из его любимых джунглей – похитили и сдали в зоопарк. И потом, тут явно что-то не так. Что-то не сходится, и я должна выяснить что!
Пауль кивает, над верхней губой – коричневые усы от какао. Может, он их нарочно оставил. Раньше я тоже так делала, для надёжности. Если днём случится какая-нибудь пакость, можно быстро провести языком по верхней губе, и сразу вспомнишь о тёплой утренней чашке.
– Я начинаю расследование, – говорю я, – не потому, что всё это меня так уж интересует, на самом деле ни чуточки не интересует, но пока мы здесь, я буду расследовать и разбираться. Знаешь, я ведь сыщик, агент, детектив.
Пауль неопределённо мычит и облизывает губы.
– Какао было отличное, – говорит он. – Я, наверно, никогда ещё такого не пил, оно такое пряное.
– Да, – говорю я, – моя мама делает лучшее в мире какао. Думаю, это оттого, что ей каждый день приходится варить его бочками.
– Ага… – говорит Пауль. – А вообще-то что за расследование?
– Знаешь, Пауль, в Мауляндии – так называется мое королевство – у нас был клуб, и мы расследовали настоящие преступления.
– Правда?
– Ну да. Прошлым летом, например, мы поймали убийцу.
– Убийцу?
– Ты что, газет не читаешь?
– А ты читаешь?
– Да это такое громкое дело было! Про нас в газете написали и фотографию поместили.
– Расскажи.
– Долгая история.
– Ну ладно, тогда не надо.
– В общем, та-а-а-ак, – говорю я и вдруг не узнаю собственного голоса, в нём прорезаются Генеральские нотки, он делается ниже, мягче, раскатистей, как лавина, которая после вечного ожидания внезапно срывается с горы и несётся вниз.
– Вот как дело было, – говорю я. – На четвёртый день летних каникул в Мауляндии, ещё до восхода солнца и птичьего гомона, меня что-то разбудило, какое-то странное, тоскливое ощущение. Я сразу поняла: что-то случилось. Села на белой-пребелой кровати и стала вслушиваться и вглядываться в серость начинающегося дня, как антенна, улавливающая невидимые вибрации. В воздухе висело нечто странное, понимаешь? Оно звало меня и притягивало, как будто нуждалось в моей помощи. И вдруг – я это точно помню – я оказалась посреди мауляндского сада, в ночной рубашке, босые ноги – в мокрой от росы траве. Взглянула на небо, уже светившееся красным, его медленно затягивала тонкая пелена облаков. За ней копилась жара, она собирала силы, чтобы позже, днём, навалиться на Мауляндию. Тогда и началась та самая история – агента Шмитт и её коллег Луизы, Пита, Барта, Юлиуса и Моны. Я тебе её расскажу, когда мы выясним, что это за чудной дом, где мы с мамой теперь живём. Кому понадобилось строить такие дома? Надо разобраться, к чему все эти ручки и рычаги, надо разобраться, кто жил там до нас, чтобы понять, к чему вообще всё это. Тут что-то не так, я это чу-у-у-у-увствую…