Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так это что, мы должны заводить специальные альбомы?
– Рисуйте на чем угодно: хоть в альбомах, хоть в тетрадях, хоть на обратной стороне использованных для печати листов, хоть на обоях. Только ставьте, пожалуйста, свою подпись или инициалы ручкой, а то у нас уже есть печальный опыт, когда нерадивых студентов пытались выручать их товарищи, отдавая им свои наброски после просмотра.
– Так я все-таки не понял, – выступил дотошный Алеша. – Это вы рекомендуете, так сказать как пожелание, или это обязательно?
– Это пожелание, которое вам следует выполнять обязательно, – сказал Юрий Михайлович уже менее ласковым голосом. – И обсуждению оно не подлежит.
После этого началась наша охота за набросками. Оказалось, что все не так просто. На улице рисовать было некого – объекты просто уходили. Во дворах изображаемый объект тут же подходил к тебе и начинал выяснять «За каким чертом тебе понадобилось мое изображение. А ну, вали отсюда, пока не дал по шее». В скверах люди, увидев, что их рисуют, отворачивались или пересаживались на другую скамейку. Для пляжа еще было рано – холодно. В общем, из всех возможных вариантов оставался один беспробойный – зоопарк. Там натурщики были более покладистыми. Но там в выходные дни было слишком много народа. И мы вчетвером решили раз в неделю отправляться после занятий в зоопарк.
Оказалось, что рисование различных животных имеет свои особенности. Наиболее комичные и более всего похожие на нас обезьяны вообще не поддаются изображению из-за своей невероятной подвижности. Наиболее грозные животные, наоборот, очень легко позировали. Так что мы часто стояли у клеток с хищниками, со львами и тиграми. Легко рисовались экзотические птицы, несмотря на свою подвижность. У них был настолько простой силуэт, что схватить его можно было буквально «налету» (прошу прощения за каламбур). Всякие пеликаны, журавли и цапли рисовались в одну минуту. Фламинго с его ярко выраженным еврейским профилем, вечно торчавшие в воде и не боявшиеся артрита, тоже схватывались мгновенно.
У парнокопытных были различные нравы, но, в основном, спокойные. Эффектнее всех получался верблюд, особенно его голова, которая в отличие от большинства животных, несла всегда какое-то характерное сугубо человеческое выражение: то неподдельную скорбь, то невероятную горделивость.
Рисование парнокопытных, птиц и хищников дало нам очень много. Мы стали храбрее. Расправившись с хищниками, мы перешли на простых смертных. И глаз стал намного острей, и рука намного тверже – дрожь, сопутствующая начинающим, прошла. И этой же весной мы начали писать акварельные этюды. Специальных занятий по живописи у нас, к сожалению, не было. Так что мы учились в музеях, по книгам, друг у друга и конечно же? у корифеев.
Сначала мы не решались усаживаться с этюдниками на улице. Всегда находились добровольные искусствоведы, любители живописи и просто комментаторы. В таких случаях лучше было отмалчиваться и в дискуссии не вступать. «Вот тут справа ты пропустил дерево. Хорошо, что я заметил» «Так оно мне не нужно по композиции» «Так ты что, абстракционист?» «Нет, я реалист» «Ну так и рисуй, что видишь, а что не видишь, мы подскажем» «Не мешайте работать» «Ишь ты, какой гордый. Ему дело говоришь, а он в бутылку лезет. Пикассо долбаный». И пошло-поехало. Поэтому первые этюды мы писали просто у меня на балконе. С моего балкона открывались замечательные виды. В одну сторону старые дома и живописные крыши вплоть до Владимирской горки с голубоватым куполом костела на углу Трехсветительской и Костельной. В другую сторону, в пятидесяти метрах от балкона, возносилась огромная колокольня Софии Киевской и видна была часть заповедника. Прямо перед нами был памятник Богдану Хмельницкому. В дальнейшем робость прошла, и мы стали писать этюды всюду, не обращая внимания на любопытную публику и на реплики прохожих.
И вот сейчас, когда я уже повидал много городов, я понял, что не смог бы назвать город, который дает столько возможностей и разнообразия художнику для этюдов, как наш родной город Киев. Если хочешь писать пейзажи с далями, уходящими в дымку, выбирай любое место на склонах Днепра. Если хочешь писать склоны с красивым силуэтом города, можешь выбрать место на Трухановом острове. Если хочешь писать воду, иди к Днепру. Если хочешь писать зелень – выбирай любой парк: Пионерский, Первомайский, Голосеевский, Владимирскую горку. Если хочешь писать старинную архитектуру – тебя ждут комплексы Киево-Печерской лавры, Софии Киевской, Выдубецкого монастыря, Растреллиевской красавицы Андреевской церкви, Кирилловская церковь. Если хочешь писать яркую толпу с художниками и народными мастерами, иди на Андреевский спуск. Если тебя интересуют старые улички – иди в район Гончары-Кожемяки. В Киеве есть все: и старые кривые улички, и роскошные фасады модерна, и озера, и горы, и парки, утопающие в зелени, и удивительные архитектурные памятники всех эпох.
Сейчас мне даже трудно понять, почему мы каждый раз так долго выискивали место для рисования – это элементарное занудство. Решающее слово всегда было за Юрой Паскевичем – он был самым сильным акварелистом среди нас. Но для меня самым дорогим местом среди всех этих заманчивых площадок оставалась София Киевская. И не потому, что она была рядом с моим домом. С Софией была связана вся моя жизнь. В течении сорока пяти лет я бывал в Софийском подворье: многие годы – ежедневно, многие годы – почти каждый день, а в остальное время – хоть раз в неделю.
Софию я помню с детства. Еще в 44-45-х годах мы залезали на могучие каштаны у стены заповедника и смотрели, как ассирийцы играли на площади Богдана Хмельницкого в футбол. Игра шла на булыжной мостовой – площадь еще не асфальтировали. Приближаться мы не решались, так как заправлял игрой здоровый хулиган Пиня. Мы его просто боялись. Однажды в кинотеатре «Комсомолец Украины» он подошел ко мне в фойе перед сеансом, взял за руку и сказал: «Стой, еврейчик, возле меня». Я не понял в чем дело. В это время открыли дверь в зал, потушили свет в фойе, он схватил меня двумя руками за горло и начал душить. Я даже не мог крикнуть. Фойе опустело, и к нам в полумраке, выпучив в ужасе глаза, двинулась билетерша. Он бросил меня и ушел в зал. Отрыжка Бабьего Яра! И сколько их было, этих отрыжек.
Во дворе на Золотоворотской мы играли в волейбол на спортивной площадке. Играли навылет; команды по шесть человек более – не менее – устоялись. Периодически на площадке появлялся здоровый великовозрастный бугай Васька-штырь. На нем всегда были кавалерийские широкие галифе и смазные сапоги гармошкой. Он подходил к какому-нибудь из игроков и говорил «Ты, еврейчик, иди погуляй, дай русскому партизану поиграть». Играть он не умел, но его боялись. За голенищем у него была финка, которую он неоднократно демонстрировал. Если кто-нибудь ему говорил: «Чего ты лезешь, Васька, ты же не умеешь играть», он вяло отвечал: «Молчи, еврейчик, тебя бы к нам в лес, там бы я посмотрел, кто из нас что умеет. Ты, наверное, и шмайсера настоящего не видел – могу показать». В его партизанское прошлое никто не верил, больше верили в его бандитское настоящее. Это были открытые отрыжки Бабьего Яра. Были и скрытые до поры до времени.
В нашем доме в подвале жило две семьи. Во время оккупации они переехали на второй и третий этажи и присвоили себе оставленное хозяевами добро. После возвращения жильцов дома из эвакуации их вернули в подвал, но отобрать награбленное удалось не всем. Это подвальных жителей озлобило, но они молчали до поры до времени. Там было два здоровых мужика. Они помогали нам с отцом пилить и колоть дрова, естественно, за деньги. Каждому члену-корреспонденту Академии привозили дрова для буржуйки в 1945-м году в виде трехметровых бревен и кроме того, каждому из них выделили во дворе дровяной сарай. Козлы мы с отцом сколотили, но с распиловкой у нас дело двигалось слабо. Отец сговорился с Михаилом (одним из подвальных) на определенную сумму, и они нам распилили и покололи дрова. Таскал дрова на четвертый этаж я сам. Это продолжалось до тех пор, пока нам не провели газ в печи. Кроме того я должен был, как и все ученики, два раза в неделю приносить в школу два полена.