Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом Дюсика стал присылать зеленые открытки — говорили, что с фронта; но однажды вместо зеленой открытки почтальон принес какую-то бумагу с печатными буквами. Воробей не успел разглядеть, что там было написано (читать он уже умел, в первом или даже во втором классе сельской школы учился), увидел только среди печатных букв два слова, написанных чернилами, крупно-крупно: ДЮЛА ХАЛАС. Так звали Дюсику чужие люди. Бумагу получила от почтальона мама, лицо ее как-то странно скривилось, Воробей никогда не видел маму такой, потом взял бумагу отец, прочитал. Мама уже горько плакала.
Отец помолчал, подумал о чем-то и бросил бумажку в огонь.
Вскоре зашла тетя Тэта, спросила, что принес почтальон, но мама и отец сказали: ничего. Воробей вытаращил глаза — как же так? Почтальон ведь принес ту бумагу! — но отец посмотрел на него, и Воробей отчего-то пригнулся к самой столешнице, шея у него больше не торчала вопросительным знаком, и он уже не таращил глаза.
Так он и сидел за столом не шевелясь, сидел долго-долго, пока тетя Тэта не вышла из кухни. Что-то дрожало и сжималось у него внутри, и еще он помнит, как нещадно палило солнце и было оно какое-то неподвижное, и воздух тоже был неподвижен. Воробей ушел со двора, хутор остался позади, у Кишшарока стоял только что сметанный стог соломы, от него веяло душистой свежестью, стог поскрипывал и шуршал, как поскрипывают и шуршат совсем недавно сметанные стога, но сейчас Воробью и это было почему-то неинтересно, не нужно. Так брел он долго, под босыми ногами вихрилась пыль, со странным хлюпаньем струйками выплескивала между пальцами. Он шагал уже вдоль придорожных тополей, вокруг зеленела кукуруза, на жнивье белели вразброс цветки чистеца, по небу плыли совсем мирные облака; когда он ступил на песок речной поймы, зашевелился ветер, принес запахи леса и воды, и Воробей опять почувствовал лето. Он припустился бегом — Дюсика залез на стол, поймал шнурок от воздушного шарика и бежал за ним, бежал и что-то еще кричал ему вслед, но что — Воробей не расслышал. На холме он остановился, отсюда уже виднелась река.
Дюсика не умер, этого не может быть.
Тетя Тэта встала, заметила притихшего мальчика в дверях, улыбнулась ему и сунула четки под подушку.
Воробей стал ей объяснять, что ему было нужно. Ленту вокруг головы, пальца в два шириной, кожаную, но если кожи нет, можно и полотняную.
— В индейцев играете? — спросила тетя Тэта, и Воробей стеснительно улыбнулся.
Лента получилась отличная, тета Тэта даже обшила ее красными нитками. Воробей приладил к ней куриное перышко, оглядел себя в зеркало, спереди и сбоку. «Да, орлиное перо было бы лучше», — признался он себе и вышел во двор. Некоторое время прислушивался — с улицы Газ не доносилось ни малейшего шороха, — потом сложил кирпичи у забора и встал на них.
Соседский сад был пуст. Воробей понял это по тишине и спрыгнул наземь.
Индейский головной убор он сразу не снял, покружил в нем по двору. Нашел деревяшку, похожую на пистолет, дважды выпалил в сторону соседского сада.
И вдруг почувствовал себя ужасно одиноким. Снял ленту с пером, оглядел, потом кинулся в прихожую и быстро засунул за сундук. Как-то не хотелось, чтобы тетя Тэта увидела: ему больше не нужна эта лента.
Потом он выбежал на улицу — вот к здешним улицам Воробей особенно не мог привыкнуть: всюду камень, чужие запахи… было в этом и что-то хорошее, но и плохое тоже, и почему-то на улице ему всякий раз становилось грустно.
В парикмахерской невеселая улица кончалась.
— Ну что, постукаем? — спросил парикмахер.
— Нет, — покачал Воробей головой, — лучше поиграйте на банджо.
Парикмахер снял висевшее около зеркала банджо. Воробей уже сидел на вертящемся стуле, повернувшись лицом к парикмахеру.
Играя на банджо, парикмахер становился как-то худощавей и даже, пожалуй, выше ростом. Судя по его глазам, он видел, играя, не свою парикмахерскую, а что-то совсем особенное, что-то такое, чего, быть может, нет в целом городе. Воробью всегда хотелось угадать, что видит парикмахер, играя на банджо. Чаще всего ему представлялись лошади или огромные, тихо волнующиеся моря-океаны, а еще была одна песня, от которой сразу наставало лето. И казалось, что идешь босиком по пыли. Пыль горячая, обжигает ноги, а вокруг акации…
Парикмахер как раз наигрывал эту песенку, когда вошел веснушчатый паренек. Воробью паренек показался знакомым, он долго соображал, где его видел, пока не понял, что не видел никогда.
— Стричься будем или бриться? — пошутил парикмахер.
Веснушчатый засмеялся и сказал: только стричься. Парикмахер уже снял было с шеи банджо, но веснушчатый попросил:
— Поиграйте немного еще.
Парикмахер опять накинул шлейку на шею.
Потом он стал стричь паренька. Щелкал ножницами, ловко орудовал машинкой. Веснушчатый щурился, состриженные волоски попадали ему на ресницы. Когда половина головы уже была острижена наголо, он вдруг сказал:
— Музыка — это так красиво.
Парикмахер перестал стрекотать машинкой, поглядел на макушку маленького клиента — забавно, как этот веснушчатый малец сказал: «Музыка — это так красиво».
Вдруг за окном заревели трембиты [5], заухали барабаны. Среди всех инструментов особенно выделялся большой барабан.
— Пам-барабам-пам-пам, — подхватил парикмахер.
Веснушчатый улыбнулся.
— В большой барабан Смерть бьет.
— Смерть? Почему смерть? — удивился парикмахер, собрав лоб в морщины.
— Так это ребята из исправительного дома.
— Знаю, они. Да смерть-то при чем?
— Барабанщика так прозвали: Смерть. А другого Лошадиной Башкой кличут. Вы их не знаете? Они же еще в футбол играют всегда возле церкви Сердца Иисусова.
Веснушчатый паренек, теперь уже совсем с голой головой, взялся за дверную ручку, постоял, драя ботинком протертый маслом пол, словно палубу, и вдруг спросил Воробья:
— На площадь не пойдешь?
— Пойду, — поспешно откликнулся Воробей и тотчас виновато оглянулся на парикмахера, чувствуя, что в этой поспешности было что-то неловкое. Но парикмахер ему улыбнулся.
Выйдя на улицу, они, не сговариваясь, припустили бегом — обоим хотелось догнать ребят из исправительного. Вдруг веснушчатый притормозил и повернулся к Воробью.
— Меня, между прочим, Шани Ботош зовут, — сказал он.
— А меня — Воробей.
Был вечер, стемнело, должно быть, потому он и принял Бандита за Гундрума. Воробей шел домой, развлекаясь тем, чтобы ступать точно в середину больших гранитных плит тротуара. Из-за этого приходилось иногда даже прыгать. Увидев впереди плотную мальчишескую фигуру, он бросился догонять; почти догнав, заметил, что тот одет в серую форменку исправительного дома, но все же окликнул:
— Гундрум!
Шедший впереди обернулся, и