Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мариша Лёвен считает, что Нетти сменила свое имя на Мельвин. Она считает, что Нетти поступила так, поскольку больше не хочет быть женщиной. Агата и Грета отказываются в это верить.
Я прошу небольшую передышку.
Оуна Фризен опять испытующе на меня смотрит – ее заинтересовало то ли слово «передышка» (которое она, вероятно, раньше не слышала), то ли представление о задержке дыхания, благородных муках невысказанной мысли, истории жизни, нити, что связует, образует узлы, скрепляет. Передышка, дыхание, задержка дыхания. История.
Женщины изъявляют мне свое согласие.
* * *
Я вернулся на собрание. Сижу один, жду женщин.
На улице я услышал из грузовика музыку – «Мечты о Калифорнии» в исполнении «Мам и пап» на радиостанции, где теперь поют старые песни. Я стоял в ста метрах от грузовика, вставшего на главной дороге, идущей по периметру колонии. Аутье и Нейтье слушали около машины. Кроме нежных, мелодичных голосов «Мам и пап», поющих о надежности и тепле Лос-Анджелеса, мечте о нем, звуков было мало. Девушки меня не видели, я уверен. Они застыли у двери водителя, пригнув шеи и опустив головы, как следователи, пытающиеся поймать подсказку, или участники торжественной траурной церемонии возле могилы.
Прежде чем заиграла песня, водитель грузовика по прикрепленному к кабине громкоговорителю сделал объявление. Его уполномочили провести перепись населения, и он просил всех жителей колонии выйти на улицу, чтобы их сосчитать. Водитель повторил объявление несколько раз, но ведь в колонии остались почти одни женщины, а они не понимали его языка, а если бы и понимали, то не оставили бы свои дома, амбары, летние кухни, загоны для жеребят, курятники, прачечные… чтобы их пересчитал водитель грузовика, настроивший радио на волну с поп-музыкой. Кроме, конечно, Аутье и Нейтье, потянувшихся к машине, как заблудившиеся моряки к сиренам.
И вот я жду женщин, а в голове у меня неотвязно звучит песня «Мечты о Калифорнии». Я представляю, как учу женщин тексту, подстраиваю их пение под «Мам и пап», повторяя слова: призыв – ответ. Мне кажется, им понравилось бы. «Пожухли листья…» Я обвожу взглядом пустоту, слышу женские голоса.
Собрания проходят на сеновале сарая, принадлежащего Эрнесту Тиссену, больному старику, из тех, кто не поехал в город. Эрнест все забывает, в том числе и то, что женщины для собраний выбрали его сеновал. Он не помнит, сколько у него детей, живы ли братья и сестры, но одно помнит твердо: Петерс украл у него часы. Перед смертью отец Эрнеста оставил ему фамильную ценность, зная, что из всех его сыновей и дочерей Эрнеста наиболее завораживает и увлекает природа времени. Петерс уговорил Эрнеста отдать часы, поскольку время в Молочне вечно, земная жизнь, если человек чист в глазах Божьих, естественным образом перетекает в небесную и поэтому время, а равно и часы, не имеет значения. Как выяснилось через несколько месяцев, Петерс поставил часы у себя в кабинете, том помещении в доме, где он готовится к проповедям и ведет дела колонии. Эрнест, хотя и впал в маразм, не забыл об украденных часах, как будто именно эта несправедливость раздалась, заняв все место у него в голове, как будто, отбросив все остальное, его назначили ее хранителем, и всякий раз, завидев Петерса, он спрашивает у него, когда, в какое время тот вернет часы.
Женщины решили собраться у него на сеновале, а не за кухонным столом, потому что на кухне под ногами всегда и везде дети. В семьях с пятнадцатью или двадцатью пятью детьми такое в порядке вещей. (Пару месяцев назад я проделал эксперимент: прошелся по главной дороге вокруг Молочны, по кукурузным и сорговым полям – несколько миль – и вдыхал только при виде ребенка. Дыхание у меня ни разу не сбилось.)
Стол наш устроен из тюков сена и фанеры сверху, а стульями служат ведра для дойки. Аутье и Нейтье, согнув ноги в коленях, иногда по очереди сидят на подоконнике или на седлах, которые стащили из сбруйного сарая Эрнеста Тиссена и поставили на заплесневелую балку здесь, на сеновале.
Рядом с Оуной Фризен стоит пустое ведро для корма, так как она беременна и ее тошнит. Когда беременность Оуны стала очевидной, некоторые женщины колонии попытались поскорее выдать ее замуж за Юлиуса Пеннера, придурковатого сына Ондрея Пеннера. Юлиус заслуживает лучшего, чем больная нарфой, и запятнает себя грехом, если возьмет женщину, утратившую невинность, твердила Оуна. Старейшины колонии заключили, что Оуна не подлежит искуплению, что нарфа лишила ее способности рассуждать здраво. Мне кажется, я обязан отметить: вердикт старейшин (неспособность Оуны рассуждать здраво) – сплошной парадокс, и она избежит вечного проклятия, поскольку не совершала умышленного греха. Ее нерожденный ребенок, плод незваных гостей, как образно называют насильников старейшины, будет передан на воспитание другой семье колонии, возможно, даже семье незваного гостя, и будет считаться ребенком той семьи.
Все женщины возвращаются, не хватает только Аутье и Нейтье.
Они в конце подъездной аллеи Эрнеста Тиссена болтают с братьями Кооп из соседней колонии Хортица, говорит Мариша Лёвен. (Не совсем так, я знаю, но подозреваю, Мариша понимает, какой нагоняй девочки получат от Саломеи, если та узнает, что они слушали радио водителя, проводящего перепись. Мариша оберегает девочек и вместе с тем экономит время. Саломея вся состоит из необъяснимых противоречий: дерзкая, но придерживается традиций; воинственная, непокорная, но, когда речь идет о других, ревностно соблюдает правила.)
Остальные женщины хмурятся, но соглашаются: надо начинать без них.
Саломея спрашивает Мейал, курила ли та. Мейал спрашивает Саломею, какое ей дело. Они принесли с летней кухни хлеб, суп, растворимый кофе и раздают порции женщинам и мне.
Заявив, что сегодня необходимо принять решение, оставаться или уходить, Грета и Агата начинают собрание.
Когда они заканчивают, на сеновал возвращаются Аутье и Нейтье, позабавив нас очередным трюком. Прежде чем подняться, они тайком поставили под окном телегу с тюками сена. Аутье вскарабкивается по лестнице первой, отчаянно стеная, что не может больше жить ни секунды, что жизнь слишком жестока. Она шатается, стонет, а затем устремляется к окну и выпрыгивает головой вперед.
Женщины вскрикивают, мы все бросаемся к окну (кто бежит, кто ковыляет) и видим Аутье, мирно