Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Домашний неуют, голод, развалины, водоразборные колонки, из которых еле сочилась ржавая струйка, — все это стало моим третьим детством. Досталось мне, я понимаю, куда меньше горя, чем другим детям (страшно подумать, что они пережили), но все-таки досталось.
И все же в третьем детстве были свои радости. Главная: у меня появились две подруги — Катя и Соня. Жили они неподалеку в бараках-времянках, а играть приходили ко мне на лестницу. Или в подвалы разбомбленных домов. Это было запрещено, даже надписи висели: «Осторожно, мины!» (умела уже читать). Ходили, но ни разу ни на одной мине не подорвались.
Чего только мы там не находили! Обломки зеркал. Выцветшие фотографии. Книги без конца и начала, со слипшимися страницами. Из одной такой книги (по старой орфографии) мы с подругами почти узнали, что такое любовь. Спорили только о том, как именно это все происходит. Каждая предлагала свой вариант.
До сих пор не могу забыть эти запретные пиратские игры в подвалах. А запах кирпичной пыли, крошеной известки? На всю жизнь его полюбила. Идет ремонт — нюхаю…
Когда в развалинах становилось очень уж сыро и холодно, шли отогреваться на лестницу. Она тоже не отапливалась, но дом был живой, и незримым теплом веяло от каждой двери — за ней кто-то жил… Лестница была нашим дворцом, а мы все — королевами и по очереди носили друг за другом воображаемый шлейф. Разговаривать при этом полагалось по-французски; ни одна из трех языка не знала, но достаточно было говорить в нос (лучше всех это получалось у Сони). Кариатиды тоже участвовали в играх; одну, правую, звали Артемидой, другую — Солохой (Соня в мифологии не очень была тверда).
Где-то они сейчас, подруги детства. Катя и Соня? Соня, самая способная, школу не кончила, уехала с матерью куда-то на новостройку. Катя — та как будто осталась здесь, в родном городе, но ничего о ней не знаю: замужем ли, есть ли дети, чем занимается? Бараки те давно снесли… Вот так и теряешь людей из виду. Можно было бы, конечно, справиться в адресном столе. Но если вышла замуж, фамилия, скорее всего, другая… Да и стоит ли искать? А тогда клялись в вечной дружбе до гроба, кровью подписывали, булавку дезинфицировали йодом…
Совсем новая жизнь началась у нас с Катей и Соней, когда стали ходить в госпиталь, помогать сестрам ухаживать за ранеными. Госпиталь размещался как раз в моей — будущей моей — больнице, в старинном желто-белом здании с зеленым куполом. Во время войны было оно и вовсе невзрачным: колонны повреждены осколками, стекла выбиты, заменены фанерой… Мы с подругами мыли полы, стирали бинты, в часы досуга пели и плясали для раненых. Лучше всех плясала Катя — за круглоту и подвижность ее прозвали Катушкой. Мы-то с Соней были тощенькие, заморыши, особенно Соня — высоконькая, кожа да кости. Ходила в какой-то поперечно-полосатой фуфайке, за что один из раненых прозвал ее «шкилет в попоне». Она была мастерица пересказывать прочитанные книги, да так умно и толково! «А ну-ка, шкилетик в попоне, еще что-нибудь из Дюмы!» И она пускалась в пересказ «Монте-Кристо», «Королевы Марго», «Трех мушкетеров». И получалось у нее почему-то лучше, чем у автора. Затейливее. А еще она знала на память много стихов (Блока, Есенина) и хорошо умела их декламировать, даже рукой делала жесты: к себе, от себя и в сторону.
Я ничего такого не умела. Больше всего любила помогать сестрам на перевязках. Запах йода, свежих бинтов, мази Вишневского просто опьянял. «Будешь врачом», — сказала, потрепав меня по плечу, пожилая майорша медицинской службы. Ответила: буду — и стала врачом. Всю жизнь запоем читала медицинские книги. Кто про мушкетеров, а я про гнойные осложнения после огнестрельных ранений…
А мама? О маме лучше не вспоминать. Стал к ней похаживать тот самый, чужой, что встречал на вокзале, целовал руки. Интендант какой-то, звали Семеном Михайловичем. Был низок ростом, сутул, косоплеч, дергал щекой после контузии. Какие-то продукты подбрасывал… А мама при нем смеялась: этого я не могла простить. Старалась не есть ничего интендантского — почти не бывала дома; подкармливали меня в госпитале. Семен Михайлович походил, походил и отстал — видно, меня боялся. А я и рада. До чего же была глупа, упряма, немилосердна!
А война шла, шла — казалось, не будет ей конца. А конец приближался. Радио пело победные песни, извещало о салютах. Хлебный паек увеличили стало почти уже сытно… И все-таки неожиданно кончилась война! Раз — и кончилась.
День Победы помню ярко, но смутно. Красно-красно было кругом. Красные флаги, красные косынки, красные банты в петлицах (кое-кто из старых вспомнил давний обычай). В небе — красные ракеты, трассирующие пули. Чужие люди обнимались, целовались, плакали. Качали солдат, офицеров. Все это не раз описано в книгах, но тот, кто не видел своими глазами Дня Победы, так и не может себе представить, что это было…
Вечером мама устроила пир: тушенка, яичница (порошковая), сало… Пригласила соседок, Катя с Соней тоже пришли — робкие, в чистых передничках. «За наших!» — сказала мама, подняла стопку и вдруг, не выпив, упала головой на стол и заплакала. За ней заплакали, даже завыли соседки, потерявшие на войне мужей. А за ними в голос зарыдали и те, у кого мужья были живы (таких было мало). Общий плач. А потом общий пляс, исступленный! Такого пляса я не видела во всю жизнь. Все это вращалось в красном тумане. А посреди тумана плясала на толстеньких ногах Катушка, визжа и прыгая, прыгая… Качалась люстра, хрусталики позвякивали, метали молнии… Нет, такого дня никогда не было и никогда не будет, и нечего пытаться о нем рассказывать. Нету таких слов. Впрочем, одно есть: Победа.
А каково было маме в тот сумасшедший вечер? Не знаю и уже никогда не узнаю. Умерла мама.
Однако вернусь на мраморную лестницу, по которой поднималась, выписав командировку.
Третий этаж без лифта — высоковато. Хорошо, что сердце еще здоровое, а начнет пошаливать — что тогда? И все равно люблю свой дом. Уже давно предлагали отдельную двухкомнатную в районе новостроек — местные Черемушки, точно такие же, как во всех городах. Не соглашалась. Пускай нет лифта, горячей воды, мусоропровода, зато есть лестница с цветными стеклами, дворец детства. Ни на какие удобства не променяю своих кариатид, Артемиду с Солохой.
Отперла дверь, вошла, удивилась, что Митя дома. Совсем забыла, что у него каникулы.
Странная вещь, думала я, мое отношение к Мите. Когда он здесь, рядом, люблю его нежно, горжусь им. А нет его рядом — вроде бы забываю. Не то что Валюн. Тот всегда рядом.
Митя вышел навстречу, что-то дожевывая. Снял с меня пальто, повесил, принес тапочки. «Здравствуй, мама!» Улыбнулся. Удивительная у него улыбка! Как будто окно распахивается: легко, светло, весело. Скромен, невысок ростом — не в Бориса, тот долговяз, да и я не из маленьких. Серые глаза велики, что-то в них ночное, призрачное, как у тех, большеглазых, ушастых (как они там называются? Лемуры, что ли?). Зубы сероватые, с голубизной непрочны такие зубы, намается он с ними! Волосы редкие, цвет неопределенный, и уже вырос лоб, и уже светится на темени будущая лысина… А улыбнется — все отдай, мало!