Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А ну-ка надень!
Ури послушно надел пиджак, застегнул все пуговицы и предстал перед требовательным взглядом Гиди. Пока Гиди прикусив губу искал выход из положения, Йорам разглядывал отражение Ури в зеркале:
– Ума не приложу, как Ганс и Гретель умудрились произвести на свет такого образцового потомка царя Давида. Сознайся, ведь тебя аист принес?
Гиди громко засмеялся, то ли словам Йорама, то ли своей находке:
– Вот что, потомок царя Давида, придется тебе эту ночь спать в пиджаке, пусть слегка обомнется!
Когда они ушли, Ури немного постоял у окна, надеясь разглядеть какие-нибудь подробности лондонской жизни, но окно выходило на тихую боковую улочку, мало освещенную и безлюдную. Напротив тускло светилась зеленая вывеска химчистки, да время от времени редкие машины, сбивая Ури с толку, бесшумно появлялись не с той стороны, с какой их следовало ожидать. Что ж, ничего больше не оставалось, как удовольствоваться на этот вечер английским названием химчистки и неслышным скольжением машин по противной здравому смыслу стороне мостовой. Ури задернул штору и потянулся за красной тетрадью.
За два с половиной года, что тетрадь эта по секрету от Инге провела в картонной коробке для обуви у него в шкафу, ему так и не удалось расшифровать хитроумную тайнопись Карла. Нельзя сказать, что у него было много времени на расшифровку, – ведь ни тягомотное расследование гибели Дитера-фашиста, ни хлопоты по добыче денег на реставрацию, ни ежедневный штурм полуразрушенных лабиринтов замка не отменяли будничных трудов по хозяйству. Они с Инге целыми днями работали, как проклятые, и лишь изредка Ури мог выкроить часок на подбор ключика к зашифрованному миру Гюнтера фон Корфа. Со временем стремление проникнуть в этот мир превратилось у него в навязчивую идею, подогреваемую упорным сопротивлением не поддающегося раскрытию текста. Куда он надеялся заглянуть, выискивая все новые методы расшифровки – в интимную исповедь бывшего возлюбленного Инге или в темные закоулки души человека, сделавшего террор своим образом жизни? Он и сам не знал, какая из ипостасей погибшего соперника увлекает его больше, но одно было ясно: похороненный им в подземном тайнике череп Карла будет издевательски скалить зубы в его снах до тех пор, пока он не решит загадку красной тетради.
Ури взял тетрадь с собой в смутном предвкушении просторов свободного времени, которые могут открыться перед ним в поездке. Кроме того он не мог оставить тетрадь дома, опасаясь, что Инге в его отсутствие затеет с тоски генеральную уборку и обнаружит ее в шкафу.
Ури не мог бы толком объяснить, почему он скрыл эту тетрадь от Инге, когда отдавал ей билет и паспорт Карла. Он было собирался рассказать ей о тетради, но какой-то смутный толчок интуиции остановил его в последний момент. Потом он истолковал этот толчок, как опасение обнаружить при расшифровке какие-нибудь откровенные признания, которые Инге будет неприятно прочесть и еще неприятней думать, что их прочел Ури.
Он зажег высокую темно-розовую лампу над креслом и стал перелистывать тетрадь. Некоторые страницы он мог бы воспроизвести наизусть, не глядя, так много раз он над ними бился. В глазах зарябило, он захлопнул тетрадь и сунул в чемодан под рубашки. Сегодня работа по расшифровке была бы пустой тратой времени – в голове его роились совсем другие мысли. Да и устал он изрядно, прошедший день выдался не из легких. Он глянул на часы; хоть по-английски было еще рано, по его часам наступала полночь. Пора было ложиться спать.
Он откинул покрывало и начал было раздеваться, но вспомнив наказ Гиди спать в пиджаке, сбросил только туфли и, как был, во всей дорожной выкладке, плюхнулся в накрахмаленные объятия двуспальной гостиничной кровати. Однако, несмотря на усталость, сон ускользал от него при первом же приближении. В голову лезли разные неуютные мысли о предстоящей неординарной встрече с матерью, которую он не видел уже года полтора. Он тогда приезжал в Израиль на две недели, чтобы пройти медицинское обследование для выяснения перспектив своей дальнейшей военной службы, после чего его оставили в резерве, но списали из боевых частей. Все эти две недели он жил у матери, отчего давно отвык, и они бесконечно ссорились из-за всяких пустяков, хоть им обоим было ясно, что причина их ссор совсем другая, бездонная и неразрешимая, как арабо-израильский конфликт.
Он уехал, так и не примирившись с ней до конца, вернее не согласившись простить ее непримиримое неприятие его любви к Инге. Она так настойчиво пыталась убедить его, будто это вообще не любовь, что умудрилась убедить его в обратном. Если бы мать так не настаивала, он, может, еще бы поразмыслил о природе своих отношений с Инге. Ведь у него в душе со временем тоже начинали копошиться кое-какие сомнения, подстегиваемые неразрешимостью ситуации и очевидной мистической нерасторжимостью их союза. Какое у них было будущее? И было ли оно вообще?
Но он не мог поделиться этими сомнениями с Кларой, которая не желала простить ему, что теперь он нуждается в ней меньше, чем она в нем. Она никак не могла забыть, что до сих пор все было наоборот: он тосковал по ее вниманию, а она слегка тяготилась его любовью, которую принимала как нечто само собой разумеющееся. Раздраженный ее враждебностью к Инге, он предпочел не заметить, что мать уже начала сдавать, и в ее былую победительную улыбку просочилась какая-то жалкая извиняющаяся гримаска, наверно из-за мелких морщинок, собирающихся в уголках губ. Он не желал видеть ничего, что смягчило бы его сердце жалостью и любовью к ней. Не то, чтобы он хотел наказать ее за прошлое легкомыслие или за сегодняшнее упрямство, просто у него это получалось помимо воли.
И вот сейчас, наконец, он был наказан за свою черствость – маясь без сна среди сбитых гостиничных простыней, он вдруг увидел новое лицо матери, тронутое горечью увядания. Конечно, он мог бы и раньше заметить эти беспощадные следы прожитых лет, он, собственно, и заметил их, но слишком занятый собой, не пожелал обратить на них внимания. Мысль о том, что его мать, как и все другие, может состариться, заболеть и даже умереть, пронзила его своей безжалостной новизной. Ведь до сих пор она была данностью, полученной им при рождении, как ему казалось, на всю жизнь, – его неуязвимой надежной опорой. А тут, затерянный в чужом городе, в чужой неуютной постели, он вдруг ощутил зыбкость этой опоры, и осознал, что в его отношениях с матерью ему пришло, наконец, время становиться взрослым.
Напуганный этим пониманием, он вскочил с постели, зажег свет и поглядел на часы – было далеко за полночь. В номере было душно. И тут его осенило – все дело в этом проклятом пиджаке! Нарушая приказ Гиди, он сорвал с себя пиджак, рубаху и остальные липнущие к потному телу тряпки, нырнул в месиво перекрученных его бессонницей покрывал и заснул мгновенным глубоким сном.
Он спал так крепко, что проспал до самой последней минуты, когда в дверь его постучали с громким криком «Завтрак!» Затем, не дожидаясь ответа, в спальню ворвался некто в белой куртке, рывком отдернул штору и, плюхнув на тумбочку у кровати поднос с клейкой булочкой и стаканом чая в подстаканнике, умчался прочь так стремительно, что Ури даже не успел разглядеть, какого он был пола – мужского или женского.