Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все эти риски, как ни странно, не отвращали мальчишку — а Голубев был по виду просто пацаном и выглядел лет на 12–13 — от того же курения. По его признанию, курил он с десяти лет и научился этому в детском доме. Строго говоря, сиротой Голубев не был, мать его была жива и, возможно, даже здорова — если не считать болезнью тяжелый алкоголизм, по причине которого органы опеки и отправили Голубева с лучшими намерениями в детский дом.
Вредная привычка была приобретена там и закреплена во время последующего пребывания в довольно странном учреждении, которое Голубев называл на жаргоне короедкой. Это был интернат для малолетних правонарушителей, не попавших в лагерь только по причине юного возраста, — для тех, кому еще не было четырнадцати лет.
Рассказывал Голубев о короедке не без ужаса, и действительно получалось, что это заведение было неким гибридом монастырского приюта, концлагеря и армейского лагеря для новобранцев, сумевшим собрать все худшее из прочих учреждений. Дисциплина держалась исключительно на насилии, старшие отбирали у младших еду — и, видимо, в благодарность их еще и били. Били за нарушения режима и неких внутренних «правил», сходных с тюремными законами, били просто так, по графику. Как только Голубеву исполнилось 16 лет, он сбежал и сознательно совершил преступление — только чтобы расстаться с короедкой и попасть в лагерь. Вместо лагеря Голубев попал в СПБ — хотя никаких отклонений за ним вроде и не замечалось.
В чем заключалось его преступление, Голубев не распространялся. В довольно туманных воспоминаниях о «воле» — которой он, по сути, никогда не знал, разве что урывками во время побегов из короедки — фигурировали какие-то драки, ножи, да и статья у него была бакланская — особо злостное хулиганство.
Все то, что делало пребывание в камере № 4 для Голубева неудобным и почти невыносимым, меня как раз вполне устраивало.
В эту камеру после двух ночей в карашпинке меня перевел начальник Первого отделения, капитан Валентин Царенко. Зэки прозвали Царенко Быком, хотя сложения он был далеко не атлетического и ростом тоже не отличался. Тем не менее во всяком зэковском прозвище есть доля правды. У Царенко была привычка, разговаривая, смотреть на собеседника исподлобья, что и придавало его лицу некое «бычье» выражение. Довольно скоро я выяснил, что и вегетарианское содержание своей клички Бык-Царенко тоже оправдывал — по крайней мере в сравнении с другими психиатрами СПБ. Начальника Четвертого отделения Белановского я уже видел.
Заходя в тот самый кабинет, где менее суток назад я сидел перед Белановским, внутренне я был готов к новому сеансу оскорблений и угроз. Как ни странно, ничего подобного не произошло. Бык провел вполне стандартный психиатрический опрос, начав с детских лет и наследственностей, на этом утомился и свернул беседу. Спросил, курю ли я, и закончил нравоучительным назиданием — либо угрозой, в зависимости отточки зрения: «Идите лечитесь. Будете нарушать режим — буду наказывать». На этом беседа закончилась, вернее, почти закончилась, ибо последней фразой Царенко был тот же самый вопрос, который я уже слышал от Белановского: «Почему вас перевели к нам из Казани?»
Каждого новоприбывшего заключенного — без исключений — после первой же беседы с врачом вызывали в процедурку пить лекарства уже в следующую раздачу. Вернувшись после беседы с Быком, я тоже внутренне сжался, услышав очередное «На лекарства!», — но и на этот раз меня не вызвали. Это было странно: лекарства в Первом отделении получали, кажется, все. Все, кроме меня.
Где-то в громадной карательной машине не зацепились колесики. Большая Лубянка, которая по настоянию самарского УКГБ приказала МВД перевести меня в Благовещенск, не сочла нужным поставить в известность о причинах перевода опера Благовещенского СИЗО — тем более психиатров СПБ, и они, пребывая в неведении, продолжали задавать мне все тот же странный вопрос.
Ответ же на него был очень прост и лежал на поверхности. После свидания с мамой в Казани Любаня передала информацию в «Хронику текущих событий» — наверное, открытым текстом по телефону, — после чего самарские чекисты запаниковали. С точки зрения секретности информации Казань была учреждением крайне ненадежным. Туда каждый месяц можно было приехать на свидание, а самарские зэки освобождались на родину, так что могли уже в деталях описать, чем, кого и за что убивали нейролептиками. Понятно, что самарских чекистов все это сильно расстраивало.
Исправили ситуацию запросом в КГБ СССР, который в свою очередь приказал МВД услать меня в Благовещенск. Отправить в Благовещенск самолетом, как было положено по закону, КГБ не подумал — видимо, считая этап через пять тюрем и всю Сибирь очередной «педагогической» мерой для антисоветчика.
Благовещенск был удобен сразу по многим причинам. Во-первых, он был далеко. Обычное письмо шло до Самары 10–12 дней. Во-вторых, отправиться в Благовещенск на свидание требовало решения сложной логистической задачи, главной частью которой было получить разрешение в том же КГБ — Благовещенск находился в «пограничной зоне». Авиабилеты тоже были дороги.
Наконец, Благовещенская СПБ была известна как более глубокий круг ада — и это было личной местью следственной части самарского УКГБ за все мои «отказываюсь отвечать».
Однако пропажа определения меняла правила игра. Пока что это играло мне на руку. Как использовать это в дальнейшем — было задачей, стоявшей уже передо мной.
В размышлении над этим уравнением со многими неизвестными я и проводил большую часть времени в камере № 4. Здесь я занимал место на койке, стоявшей у стены, голова к голове с койкой Голубева. Моя койка стояла углом к койке Ивана Сальникова, который спал на самом холодном месте, под окном.
Ивану было лет под сорок, и это был странный человек. До ареста он вроде бы был простым рабочим-строителем. Его преступление было «хрестоматийным» для российских тюрем. За распитием водки поссорился с собутыльником и чуть того не убил. Таких полно в каждой тюрьме, их можно встретить чуть ли не в каждой камере. Как рассказывал Иван, собутыльник — и, кстати, его лучший друг — сам сначала схватился за топор, Ивану удалось топор вырвать и первым ударить нападавшего по голове. Обычно такие истории стоило делить на два, но Иван демонстрировал на редкость добрый нрав и никогда не врал. Однако некоторые его рассказы были довольно странными.
Например, Иван утверждал, что еще до ареста у него проявлялись своего рода способности всевидения, и он мог слышать и видеть то, что происходило за стеной и вообще вдали. Удивил рассказ о том, как однажды, возвращаясь домой и еще поднимаясь по лестнице, он «увидел», что у жены сидит в гостях ее подруга и они беседуют как раз о нем. Войдя в квартиру, Иван повторил им все, что «слышал», — его изложение слово в слово совпало с тем, что говорили они.
Свои способности Иван демонстрировал и в камере № 4. Хотя, как признавал сам Иван, после нейролептиков они серьезно ослабли. Иногда он мог предсказывать меню обеда и ужина — самое важное для голодных зэков, — пусть никакой закономерности там вычислить было нельзя.
Однажды, выслушав от Голубева, что тот будет просить на обходе Царенко перевести его в отделение, где можно будет курить, Иван уверенно сказал, что Быка сегодня на обходе не будет. Объяснить свою уверенность он не мог — но, когда врачи явились на обход, Царенко среди них, действительно, не было. Предчувствовал Иван и последующие события, более важные.