Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я уже не возражал и сидел, напрягшись, ожидая, когда он произнесет названия назначенных лекарств. Примерно с полчаса я выслушивал злобные выкрики Белановского, краснея от напряжения и подавляя в себе позывы ему ответить, а если точнее, то ударить. Наконец, «беседа с врачом» закончилась странным вопросом:
— Почему тебя к нам перевели?
— Не знаю, должно быть в бумагах.
Белановский честно разложил все бумаги из конверта на столе. Определения суда там не было.
Было распоряжение спецчасти МВД о переводе в Благовещенскую СПБ, что-то еще — но главного судебного документа, почему я должен был вообще находиться в СПБ, там не было. Это поставило Белановского в тупик. Ибо пусть он и мог честно сказать: «Я прежде всего чекист, а потом врач» — на самом деле он был прежде всего бюрократ, а потом чекист и только потом психиатр. Бюрократ без бумаг был ослепленным Полифемом — он ничего не видел и не понимал вокруг. Как и Белановский.
— У тебя есть определение суда? — уже вполне деловым тоном задал он вопрос.
— Было. Сожгли.
Белановский отправил санитара за медсестрой. Несчастная женщина, вся дрожа, путано объяснила нечто из фраз «положено — не положено», что, да, все бумаги сожгли.
Белановский помрачнел и скомандовал санитару:
— Отведи его в отделение…
По пути назад кусочки пазла, наконец, сложились. Определение пропало, конечно, в Свердловской тюрьме. Дабы не отвечать на запрос прокурора, вызванного жалобой мамы — почему свободный человек сидит в тюрьме, — определение попросту уничтожили. Ответом было: определения суда нет, есть распоряжение спецчасти перевести в ведение ГУПТУ УМВД Амурской области, учреждение ИЗ-23/1 СПБ. Этого достаточно, все по закону.
Становилась объяснимой и работа петуха из иркутской тюрьмы: воровать определение ему лично было незачем, но я слишком активно махал им перед носом ДПНСИ в привратке.
В итоге в Благовещенской СПБ психиатры оказывались в странном положении. Они имели зэка, причем политического, переведенного «с Запада», но не имели понятия, кто он и за что сидит.
В отделении уже скомандовали отбой. Я долго еще сидел на матрасе, ожидая вызова в процедурку и своей дозы аминазина, и только тогда, когда стало ясно, что никто никого не собирается вызывать, развернул матрас, чтобы спать. Увы, несмотря на изматывающий этап и недосып, заснуть я не мог. Меня колотило от стресса, было холодно. Чтобы согреться, присел к батарее — она была чуть теплой, — но не просидел там и минуты, как почувствовал, что с потолка на бритую голову капает оттаявшая изморозь.
Исследователь нацистских концлагерей Е. A. Cohen цитировал ощущения одного из узников Аушвица: «У меня было чувство, как будто я не имею к этому отношения, как будто все в целом меня не касается»[76]. Для меня это было нечто большее — метафизическим ощущением, когда телесное «Я» разделяется с настоящим Я. Другое «Я» осталось со своей болью и страхом внизу. А значит, был и метод избежать боли и страха — то, что позволяло выжить и в Аушвице, и в Благовещенске. Я не есть «Я».
Это странное состояние длилось от силы минуту. Потом я вылез из щели между чужими кроватями, придвинул свой матрас вплотную к Коневу, которого тоже била холодная дрожь. Укрыл нас обоих своим вторым одеялом — так мы и заснули.
День второй
5 февраля 1981 года
Первое отделение Благовещенской СПБ
Трах-ба-бах-ба-бах! — это полетело по цементному полу пустое ведро, брошенное санитаром прямо из коридора — с замахом. Проклятое ведро преследовало меня по всему ГУЛАГу — еще с самарского КПЗ.
— Встаем, дураки, убираться! — кричит санитар. — Подъем, нах! Встали, встали!..
Его ежеутренняя «молитва» уже стала привычной, но сегодня был семейный праздник — день рождения отца — и то, что этот день начинался с санитарского мата, было обидно.
В отличие от карантинной «шестерки», камера № 4 была маленькой, всего на пять человек, но главное — и благоприятное — отличие заключалось в том, что каждый из ее обитателей имел собственную койку. Это была далеко не самая роскошная постель на свете. Матрас оставлял желать много лучшего — как ни мни его на ночь, к утру коечные пружины все равно будут впиваться в бока, — да и одеяло было местами прозрачным на свет. Тем не менее, забравшись под одеяло во всей одежде и укутавшись до ушей, можно было неплохо согреться и днем, и даже ночью.
Комфорт имел и свою оборотную сторону. Вылезать из-под одеяла было сущей мукой — особенно утром, в насквозь промерзший полутемный воздух камеры. После чего следовало набрать ледяной воды в ведро, намочить-выжать тряпку и, дождавшись, пока руки чуть отойдут от холода, кое-как повозить ею по полу. Собрать лужу, натекшую за ночь со стен до середины камеры и кое-где серебрившуюся льдинками по краям. Заодно — смести мертвых тараканов, погибавших еженощно то ли от голода-холода, то ли от полной безнадежности — словом, от всего того, с чем обитавшие здесь люди еще пытались бороться.
Несмотря на то что в камере обитали пятеро и полы вроде было положено мыть по очереди, реально этим занимались только двое — я и спавший на соседней койке 17-летний малолетка Сережа Голубев. К счастью, Голубев частенько брал эту обязанность на себя, причем совершенно добровольно. Он не был мазохистом, получавшим удовольствие от ломоты в руках до самых локтей. Сережа имел вполне практичные мотивы для того, чтобы заниматься уборкой. Утреннее время, когда медсестра либо вообще не проснулась, либо была занята какими-то делами в процедурке, было для него самым удобным временем делать бизнес.
Бизнес Голубева заключался в том, что он обменивал у санитаров пайковые сливочное масло, картофельное пюре или куски жареного теста, которые здесь почему-то назывались «пончиками» — все, что считалось своего рода «деликатесами», — на табак. Курение в Первом отделении было строго запрещено, табак и сигареты не выдавались — но покупались у санитаров нелегально.
За кусочек масла размером с треть спичечного коробка Голубев получал закрутку дрянной вонючей махорки, и такая сделка считалась удачной. Однако добыть табак и спички, которые обычно входили в цену покупки, было только полдела. В камере побольше было легко спрятаться за чужими спинами, а то и вообще залезть под койку — и так обмануть всепроникающий взгляд медсестер. В маленькой камере № 4 у Голубева не было иных вариантов, как только лежа уткнуться в стенку носом и курить, пуская дым под кровать. Если паче чаяния в тот момент в дверном глазке появлялась медсестра, Голубеву приходилось потом плохо.
В дополнение ко всем этим неудобным аспектам камеры № 4 Голубев здесь был еще и единственным курящим. Так что даже если бы его и не выловили «на месте преступления», то плавающий в воздухе дым все равно указал бы на малолетку как на единственно возможного «преступника».