Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда коляска была нам подана, в разгаре прощаний к нам подошел Кристьян: он чинно-взволнованно шаркнул ногой и сказал: “Ich bin glücklich ihre Bekanntschaft gemacht zu haben!” – слово в слово повторив прощальные слова Хельмута!
Но вот уже и скульптор Бродауф идет с нами прощаться…
С семьей Бродауф мы тоже к концу лета сблизились. Их домик на крутой горе, густой, как сплошной сад, казался нам уже немного родным.
Приехав в Дрезден, мы пустились в пешеходное путешествие – втроем, папа и мы две, по Саксонской Швейцарии. Глаз не успевает смотреть, грудь – дышать. Крутизна гор – не хуже Тироля: резкость теней, зеленое золото освещенных лужаек, блеск водопадных струй, тропинки, уходящие в глубь лесов. Горные речки. Как я устала! Нет, они еще идут бодро. Но впереди – деревья, привал. А пастухи перекликаются особыми криками – пеньем, разве и тут Jodeln[68], как и в Шварцвальде?
Как случилось, что в Магдебург и Виттенберг я поехала с папой одна? Почему не поехала Марина? Может быть, за ней – так как пора была в гимназию – заехал Андрей?
Как еще не взрослая, я не до конца понимала, что значило для папы «увольнение с должности», и притом без пенсии, такое чудовищно несправедливое. Я радовалась, что он избавился от части работы.
– Теперь ты не будешь так уставать, папа! И уж скоро откроется твой Музей!
Магдебург – с вышины, утром от всего длинные тени по улицам, только проснувшимся. Вороха черепичных крыш, почти розовых. И меж них, внизу, – купы зелени, рукой художника вставленные меж скосов теней и рыжих просветов. Чердачные окошки – и голуби. Я это вижу сверху из окна маленькой уютной гостиницы, куда мы с папой только что приехали с поезда.
Свежо, без меры солнечно – и без меры любопытно жадной моей душе вдруг жить здесь, в незнакомом городе, в андерсеновском волшебстве тени и света, чьих-то окон, садов, голосов, которых я до сего не знала…
Магдебург: Вирштубе «хозяйская» – как в Шварцвальде, как на старых голландских картинах. Толстые фигурные стекла распахнутых окон, и на пестрой скатерти нашего столика – утренний завтрак – освещенный солнцем натюрморт. Резные высокие, старинные стулья. За соседним столом – кружки пива, которым сто лет.
Магдебург – снизу, уступчатые крыши, как на картинках в старинных томах сказок, высь ратуши и острие собора; площади как колодцы. Посредине – фонтаны. Игры детей в солнечных затонах дворов. Голуби в небе – стаей. Люди – из сказок Гримм и Гофмана. Тишина, благолепие. И залы, залы музея…
Виттенберг! Как будто я здесь родилась и давно живу – так знакомы по Оренбургу узкие улички, эти арки ворот и шпиль кафедрального собора, – о да, это – детство, Лозанна…
Мы стоим перед распахнутыми дверями собора, лютеровского, и читаем на их свинцовых створках – его, Лютера, заветы. Он создал свою церковь, восстал против католической. В Виттенберге Мартин Лютер – как царь. Всё – его, всё – о нем. Сейчас папа поведет меня в ту комнату его дома, где на стене чернильное пятно (хранят!): это Мартин бросил в черта – чернильницей, когда тот явился Мартину…
…Теперь, когда я уже на почти десяток лет старше, чем тогда был наш отец, я, разбираясь в его архиве, прихожу в глубокое восхищение. С каким мужеством вынес он свое «увольнение от должности»! Как, подавив в себе чувства печали и негодования, – он даже на самое короткое время не прерывал своего труда по созданию нового Музея! Полученный удар не сделал его ни разочарованным в служении просвещению, ни озлобленным. Деловито и самоотверженно продолжал он работать день за днем, как пчела, собирая мед в соты, отдавая делу последние свои силы.
В середине лета, получив вопиющую по несправедливости отставку, он участвовал в оскорбительной процедуре передачи своим заместителям дел и инвентаря Румянцевского музея (из них один и был клеветник). А в июле он выезжает в научную командировку за границу для пополнения нового Музея. Неутомимо и увлеченно трудится он в музеях Берлина и Дрездена, затем уединяется в глухой деревушке Саксонской Швейцарии и работает над оправдательными документами, опровергая клеветническую ревизию. И он еще находит в себе силы заехать за нами, взять нас с собою, на пешеходную многодневную экскурсию по горным дорогам Саксонской Швейцарии, чтобы и мы полюбовались тамошней живописной природой. Берет меня с собой в нужные ему для Музея города – Виттенберг, Магдебург…
В эту осень нам минуло – Марине восемнадцать, мне – шестнадцать лет.
Синие кафтаны, извозчичьи, грохот колес по булыжникам, череда встреч с домами, неумирание радости, каждогодней, снова въезжать в Москву! Поворотом, последним – в Трехпрудный, и в сиянье глаз вплывал коричневый дом № 8 – деревянный, знакомый, наш, с серебристым тополем, выливающимся круглым ливнем ветвей, пепельных, до середины переулка – шатром.
И в позднем окне – шелест листов бессонной тетради, шелест рифм, оживающих ночью в восемнадцатилетии над столом Марины, под портретом Наполеона…
Старый дом встретил нас, как всегда, тем же запахом пыли, нафталина, летней запертости, скрипом дверей черного хода – их жалобную ноту, кажется, и «на том свете» узнал бы, – хлопаньем ставен, будивших комнаты после долгого сна, стуком вносимых вещей, звонками, голосами и, наконец, журчаньем поющего самовара, воцарявшегося на все той же медной доске самоварного столика.
Разговор с дороги оживленнее и дружней, чем всегда, соотношения – сдвинуты, в них еще нота дорожного цыганского табора, печаль разлук, радость встреч, неустоявшееся вино пути, – завтра все станет на места привычек и склонностей. За комнатами верха притаятся, ожив, где – мандолинное серебро, рокочущее, где – бормотанье стихотворной строки, ищущей рифмы, не ложащейся в ритм, где – побежит перо дневниковой страницей.
Папа, отужинав, уходит к себе в кабинет, мирно напевая нам с детства знакомый, неясный, только его обрывок мелодии, который бы никто не сумел повторить из нас, но который мы все узнаем… Повторяя, неосознанно, десятки лет завиток смолкшего вокального упражнения первой жены, звуковой завиток, тут же замирающий в тишину. Острая жалость к папе, застенчивая и недоступная выражению.
И уже отшумел самовар. Потягиваясь, встает из нас кто-то первый, за ним – все.
Засыпаю. А в окно сквозь ветви тополя прокрадывается луна.
Марина училась в гимназии Брюхоненко на Малой Кисловке, и я с осени поступила туда же. С первых же дней, в переменах сходясь, вдвоем ходили по рекреационной зале, под высоким лепным потолком. Такого, чтобы сестры, старшая с младшей, минуя подруг, не считаясь с классом, были вместе день за днем, – не бывало. Обе в очках, русые, Марина – с волосами, подобранными по-взрослому напуском надо лбом, плотная, выше среднего; я – меньше и тоньше, с вьющимися до плеч волосами, но – как лошадки той же «породы» – та же улыбка, те же глаза, тот же смех, тот же голос – этим сходством и упорством ходить вместе мы обращали на себя внимание гимназии.